Трое в лодке не считая собаки епаб


Читать Трое в лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Страница 1

Трое в лодке, не считая собаки

Предисловие

Прелесть этой книги – не столько в литературном стиле или полноте и пользе заключающихся в ней сведений, сколько в безыскусственной правдивости. На страницах ее запечатлелись события, которые действительно произошли. Я только слегка их приукрасил, за ту же цену. Джордж, Гаррис и Монморанси – не поэтический идеал, но существа вполне материальные, особенно Джордж, который весит около 170 фунтов. Некоторые произведения, может быть, отличаются большей глубиной мысли и лучшим знанием человеческой природы; иные книги, быть может, не уступают моей в отношении оригинальности и объема, но своей безнадежной, неизлечимой достоверностью она превосходит все до сих пор обнаруженные сочинения. Именно это достоинство, скорее чем другие, сделает мою книжку ценной для серьезного читателя и придаст больший вес назиданиям, которые можно из нее почерпнуть.

Лондон. Август 1889 года

Глава I

Трое инвалидов. – Немощи Джорджа и Гарриса. – Жертва ста семи смертельных недугов. – Спасительный рецепт. – Средство от болезни печени у детей. – Нам ясно, что мы переутомлены и нуждаемся в отдыхе. – Неделя в океанском просторе. – Джордж высказывается в пользу реки. – Монморанси выступает с протестом. – Предложение принято большинством трех против одного.

Нас было четверо: Джордж, Уильям Сэмюэль Гаррис, я и Монморанси. Мы сидели в моей комнате, курили и разговаривали о том, как плох каждый из нас, – плох, я, конечно, имею в виду, в медицинском смысле.

Все мы чувствовали себя неважно, и это нас очень тревожило. Гаррис сказал, что у него бывают страшные приступы головокружения, во время которых он просто ничего не соображает; и тогда Джордж сказал, что у него тоже бывают приступы головокружения и он тоже ничего не соображает. Что касается меня, то у меня была не в порядке печень. Я знал, что у меня не в порядке именно печень, потому что на днях прочел рекламу патентованных пилюль от болезни печени, где перечислялись признаки, по которым человек может определить, что у него не в порядке печень. Все они были у меня налицо.

Странное дело: стоит мне прочесть объявление о каком-нибудь патентованном средстве, как я прихожу к выводу, что страдаю той самой болезнью, о которой идет речь, причем в наиопаснейшей форме. Во всех случаях описываемые симптомы точно совпадают с моими ощущениями.

Как-то раз я зашел в библиотеку Британского музея, [2] чтобы навести справку о средстве против пустячной болезни, которую я где-то подцепил, – кажется, сенной лихорадки. Я взял справочник и нашел там все, что мне было нужно, а потом от нечего делать начал перелистывать книгу, просматривая то, что там сказано о разных других болезнях. Я уже позабыл, в какой недуг я погрузился раньше всего, – знаю только, что это был какой-то ужасный бич рода человеческого, – и не успел я добраться до середины перечня «ранних симптомов», как стало очевидно, что у меня именно эта болезнь.

Несколько минут я сидел, как громом пораженный, потом с безразличием отчаяния принялся переворачивать страницы дальше. Я добрался до холеры, прочел о ее признаках и установил, что у меня холера, что она мучает меня уже несколько месяцев, а я об этом и не подозревал. Мне стало любопытно: чем я еще болен? Я перешел к пляске святого Витта и выяснил, как и следовало ожидать, что ею я тоже страдаю; тут я заинтересовался этим медицинским феноменом и решил разобраться в нем досконально. Я начал Прямо по алфавиту. Прочитал об анемии – и убедился, что она у меня есть и что обострение должно наступить недели через две. Брайтовой болезнью, как я с облегчением установил, я страдал лишь в легкой форме, и, будь у меня она одна, я мог бы надеяться прожить еще несколько лет. Воспаление легких оказалось у меня с серьезными осложнениями, а грудная жаба была, судя по всему, врожденной. Так я добросовестно перебрал все буквы алфавита, и единственная болезнь, которой я у себя не обнаружил, была родильная горячка.

Вначале я даже обиделся: в этом было что-то оскорбительное. С чего это вдруг у меня нет родильной горячки? С чего это вдруг я ею обойден? Однако спустя несколько минут моя ненасытность была побеждена более достойными чувствами. Я стал утешать себя, что у меня есть все другие болезни, какие только знает медицина, устыдился своего эгоизма и решил обойтись без родильной горячки. Зато тифозная горячка совсем меня скрутила, и я этим удовлетворился, тем более что ящуром я страдал, очевидно, с детства. Ящуром книга заканчивалась, и я решил, что больше мне уж ничто не угрожает.

Я задумался. Я думал о том, какой интересный клинический случай я представляю собою, каким кладом я был бы для медицинского факультета. Студентам незачем было бы практиковаться в клиниках и участвовать во врачебных обходах, если бы у них были. Я сам – целая клиника. Им нужно только совершить обход вокруг меня я сразу же отправляться за дипломами.

Тут мне стало любопытно, сколько я еще протяну. Я решил устроить себе врачебный осмотр. Я пощупал свой пульс. Сначала никакого пульса не было. Вдруг он появился. Я вынул часы и стал считать. Вышло сто сорок семь ударов в минуту. Я стал искать у себя сердце. Я его не нашел. Оно перестало биться. Поразмыслив, я пришел к заключению, что оно все-таки находится на своем месте и, видимо, бьется, только мне его не отыскать. Я постукал себя спереди, начиная от того места, которое я называю талией, до шеи, потом прошелся по обоим бокам с заходом на спину. Я не нашел ничего особенного. Я попробовал осмотреть свой язык. Я высунул язык как можно дальше и стал разглядывать его одним глазом, зажмурив другой. Мне удалось увидеть только самый кончик, и я преуспел лишь в одном: утвердился в мысли, что у меня скарлатина.

Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком. Я выполз оттуда жалкой развалиной.

Я пошел к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне почудится, что я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит на мой язык, разговаривает со мной о погоде – и все это бесплатно; я подумал, что теперь моя очередь оказать ему услугу. «Главное для врача – практика», – решил я. Вот он ее и получит. В моем лице он получит такую практику, какой ему не получить от тысячи семисот каких-нибудь заурядных пациентов, у которых не наберется и двух болезней на брата. Итак, я пошел прямо к нему, и он спросил:

– Ну, чем ты заболел?

Я сказал:

– Дружище, я не буду отнимать у тебя время рассказами о том, чем я заболел. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в иной мир, прежде чем я окончу свою повесть. Лучше я расскажу тебе, чем я не заболел: у меня нет родильной горячки. Я не смогу тебе объяснить, почему у меня нет родильной горячки, но это факт. Все остальное у меня есть.

И я рассказал о том, как сделал свое открытие.

Тогда он задрал рубашку на моей груди, осмотрел меня, затем крепко стиснул мне запястье, и вдруг, без всякого предупреждения, двинул меня в грудь, – по-моему, это просто свинство, – и вдобавок боднул в живот. Потом он сел, написал что-то на бумажке, сложил ее и отдал мне, и я ушел, спрятав в карман полученный рецепт.

Я не заглянул в него. Я направился в ближайшую аптеку и подал его аптекарю. Тот прочитал его и вернул мне.

Он сказал, что такого у себя не держит. Я спросил:

– Вы аптекарь?

Он сказал:

– Я аптекарь. Будь я сочетанием продуктовой лавки с семейным пансионом, я мог бы вам помочь. Но я только аптекарь.

online-knigi.com

Читать онлайн электронную книгу Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog) - Глава XI бесплатно и без регистрации!

О том как Джордж однажды встал рано. — Джордж, Гаррис и Монморанси не выносят вида холодной воды. — Героизм и решительность, которые проявляет Джей. — Джордж и его рубашка: история с назиданием. — Гаррис в роли повара. — Взгляд в прошлое; пособие для изучения в школе.

Я проснулся в шесть и увидел, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, но все без толку. Если бы нам было нужно по какой-то особой причине сейчас же встать и одеться, то мы, конечно же, уснули бы мертвым сном едва поглядев на часы, и проспали бы до десяти. Но вставать нам было совершенно не нужно еще как минимум два часа (и вообще, вставать сейчас, в такое время, было полнейшей глупостью), и мы, в соответствии с общим твердолобым порядком вещей в природе, почувствовали, что если пролежим еще хотя бы пару минут, то умрем на месте.

Джордж рассказал, что нечто подобное, только хуже, случилось с ним полтора года назад, когда он жил сам, на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером у него сломались часы и остановились на четверти девятого. Он этого не заметил, потому что забыл их перед сном завести (такое вообще с ним случается редко), и повесил у изголовья, даже не посмотрев на время.

А случилось это зимой, почти в самый короткий день, и впридачу всю неделю стоял туман. Таким образом факт, что когда Джордж утром проснулся, вокруг стояла кромешная тьма, не говорил еще ни о чем. Он приподнялся и снял часы. Они показывали четверть девятого.

— Святители милосердные, упасите нас! — вскричал Джордж. — В девять я должен быть в Сити! Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!

И он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и умывается, и одевается, и бреется с холодной водой (потому что греть ее некогда), и снова несется к часам.

Может быть от сотрясения, когда он швырял часы на постель, может быть по другой причине, неясной самому Джорджу — но часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали восемь двадцать.

Джордж схватил часы и сбежал по лестнице. В гостиной было темно и тихо; ни огонька в камине, ни завтрака на столе. Это было невиданное безобразие со стороны миссис Г., и Джордж решил, что вечером, когда вернется, сообщит ей все что о ней думает. Затем он напялил пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик и бросился к выходу. Дверь была еще на крюке! Джордж предал анафеме эту ленивую перечницу миссис Г. и — удивляясь людям, которые продолжают валяться в постели в такое неподобающее для приличных, почтенных людей время — откинул крюк, отпер дверь и выскочил на улицу.

Четверть мили он мчался как угорелый, и к концу этой дистанции начал соображать, как все это странно и любопытно, что на улицах так мало народу, а лавки все заперты. Конечно, утро было очень мрачное и туманное, но прекращать по этой причине всю деловую жизнь — дело чрезвычайное. Ему-то нужно идти на работу! Почему другие валяются под одеялом только из-за того, что на улице темнота и туман?

Наконец он добрался до Холборна. Ни омнибуса, ни одного открытого ставня! В поле зрения Джорджа оказалось три человека: полицейский, зеленщик с полной капусты тележкой, возница ветхого кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на циферблат: без пяти девять! Он остановился и сосчитал пульс. Потом нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, подошел к полисмену и спросил, не знает ли тот который час.

— Который час? — переспросил полисмен, окинув Джорджа откровенно подозрительным взглядом. — А вот послушайте, сколько пробьет.

Джордж прислушался, и башенные часы по соседству не заставили себя ждать.

— Как, всего три? — возмутился Джордж, когда удары затихли.

— Ну да. А вам сколько нужно?

— Девять, разумеется, — заявил Джордж, предъявляя часы.

— А вы помните где живете? — строго вопросил блюститель общественного порядка.

Джордж подумал и сообщил адрес.

— Ах вот оно что. Ну так послушайтесь моего совета. Спрячьте подальше ваши часы и двигайте потихоньку домой. И чтобы я больше этого тут не видел.

И Джордж, погруженный в раздумья, вернулся домой.

Оказавшись дома, он сначала решил было раздеться и отправиться спать еще раз; но как только представил, что придется опять одеваться, опять умываться, опять принимать ванну, предпочел устроиться и поспать в мягком кресле.

Но уснуть он не мог: никогда в жизни он не чувствовал себя таким бодрым. Он зажег лампу, достал доску и стал играть сам с собой в шахматы. Но его не взбодрило даже такое занятие: оно было каким-то томительным, и он бросил шахматы и попытался читать. Убедившись, что читать ему также не хочется, он снова надел пальто и отправился на прогулку.

На улице была ужасная пустота и мрак; все встречные полисмены глазели на Джорджа с нескрываемым подозрением, провожали лучами фонариков, шли по пятам. От этого Джорджу стало казаться, что он натворил что-то на самом деле; тогда он стал прятаться в переулках и скрываться в темных подворотнях, как только издали доносилось мерное «топ-топ» служителей закона.

Разумеется, в глазах Полиции подобный образ действия скомпрометировал Джорджа как никогда больше; они обнаружили его и спросили, что он здесь делает. Когда он ответил «ничего» и что он просто вышел подышать воздухом (это было уже в четыре утра), они почему-то ему не поверили; двое констеблей в штатском проводили его до самого дома, чтобы выяснить, правда ли он живет там где говорит что живет. Они посмотрели, как он открывает дверь своим ключом, расположились напротив и стали наблюдать за домом.

Вернувшись домой, Джордж решил развести огонь и приготовить себе завтрак, просто так, убить время. Но за что бы он ни брался — за ведерко с углем или чайную ложку — все подряд валилось из рук; он сам то и дело обо что-нибудь спотыкался. Поднялся такой грохот, что он чуть не умер от страха, представляя себе, как миссис Г. вскакивает с постели, воображает что это грабители, открывает окно и визжит «Полиция!», после чего эти сыщики врываются в дом, надевают на него наручники и волокут в участок.

К этому времени нервы у Джорджа были так взвинчены, что ему уже мерещилось и судебное заседание, и как он пытается растолковать присяжным обстоятельства дела, и как ему никто не верит, и как его приговаривают к двадцати годам каторги, и как его матушка умирает от разрыва сердца. И тогда Джордж бросил готовить завтрак, завернулся в пальто и просидел в кресле до тех пор, пока в половине восьмого не появилась миссис Г.

Джордж сказал, что с тех пор никогда раньше времени не поднимался. Эта история послужила ему хорошим уроком.

Пока Джордж рассказывал мне свою правдивую повесть, мы оба сидели завернувшись в пледы. Как только он кончил, я взялся за дело: начал будить веслом Гарриса. С третьего тычка Гаррис проснулся: он повернулся на другой бок и сообщил, что сию минуту спустится, пусть только ему принесут тапочки. Пришлось брать багор и напоминать ему где он находится; тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у него на груди сном праведника, полетел кувырком и растянулся поперек лодки.

Потом мы задрали брезент, все четверо высунули носы по правому борту, поглядели на реку — и затряслись мелкой дрожью. Накануне вечером мы предвкушали, как проснемся чуть свет, сбросим пледы и одеяла, сдернем тент, бросимся с восторженным кликом в реку и предадимся купанию, долгому, упоительному. Сейчас, когда наступило утро, эта перспектива показалась нам почему-то менее соблазнительной. Вода казалась слишком холодной и мокрой, а ветер — зябким.

— Ну и кто первый? — спросил наконец Гаррис.

Давки не было. Что касается Джорджа, он решил дело тем что скрылся в лодке и стал натягивать носки. Монморанси завыл, инстинктивно, сам того не желая, как будто только мысль о подобном привела его в ужас. Гаррис же пробурчал, что потом будет чертовски трудно забираться в лодку, вернулся и стал выуживать свои штаны.

Идти на попятный мне не очень хотелось, но и купание меня не прельщало. Еще, чего доброго, напорешься на корягу или увязнешь в водорослях. Поэтому я решился на компромисс: спуститься к воде и просто облиться водой. Я взял полотенце, выкарабкался на берег, пополз по ветке, которая уходила в воду.

Было зверски холодно. Ветер резал кинжалом. Я подумал, что обливаться, пожалуй, не стоит — лучше вернуться в лодку и поскорее одеться. И я уже собирался так сделать, но пока я собирался, дурацкая ветка треснула, мы с полотенцем со страшным всплеском шлепнулись в воду, и я, с галлоном Темзы в желудке, очутился на середине реки раньше чем сообразил, что, собственно, произошло.

— Ё-ё-ё! Старина Джей-таки это сделал! — услышал я, всплыв на поверхность. — Вот уж не думал, что у него кишки хватит! А ты, Джордж?

— Ну и как? — крикнул Джордж.

— Прелестно, — пробулькал я в ответ. — Вы просто олухи, что не хотите купаться. Я бы ни за что на свете не отказался. Ну, ну, давайте! Нужно только немного решиться, и все!

Но убедить их мне не удалось.

Во время одевания случилась презабавная штука. Когда я, наконец, влез в лодку, у меня зуб на зуб не попадал, и я так спешил натянуть рубашку, что выронил ее в воду. Я пришел в полное бешенство, особенно когда Джордж стал гоготать. Лично я ничего смешного в этом не находил; я так об этом Джорджу и заявил, но он захохотал еще больше. Отродясь не видел, чтобы человек столько смеялся. В конце концов я потерял терпение и сообщил ему, что он не просто полоумный придурок, а выживший из ума маньяк, но он ржал все громче и громче. И вот, выудив эту рубашку, я вдруг обнаружил, что рубашка совсем не моя а Джорджа, и что я по ошибке схватил ее вместо своей. Здесь комизм положения дошел, наконец, до меня, и я начал смеяться сам. И чем дольше я переводил взгляд с мокрой рубашки Джорджа на него самого, умирающего от смеха, тем больше я веселился сам, и под конец стал хохотать так, что рубашка свалилась в воду опять.

— Что же ты… Что же ты… Что же ты ее не вытаскиваешь? — спросил Джордж в перерывах между припадками.

Меня разобрал такой смех, что сначала я не мог сказать ему даже слова, но потом, в перерывах между своими припадками, мне удалось выдавить:

— Это не моя рубашка… Это твоя!

Я никогда в жизни не видел, чтобы веселье на человеческом лице так внезапно сменялось свирепостью.

— Что?! — заорал Джордж, вскакивая. — Нет, что за растыка! Поосторожней нельзя? Какого черта ты не идешь одеваться на берег? Тебе в лодке вообще нечего делать! Давай багор, быстро!

Я попытался обратить внимание Джорджа на смешную сторону происшествия, но тщетно. Джордж порой бывает непроходимо туп и юмора не улавливает.

Гаррис предложил сделать на завтрак яичницу-болтунью. Он сказал, что приготовит яичницу сам. По его словам выходило, что в яичницах-болтуньях он большой мастер. Он часто готовил ее на пикниках и во время прогулок на яхтах. Этой яичницей он был просто прославлен. Люди, которые хоть раз попробовали его яичницу-болтунью, какой мы сделали вывод, больше никогда не хотели ничего другого, чахли, и умирали когда не могли ее получить.

В общем, от его рассказов у нас потекли слюнки; мы приволокли ему сковороду, и спиртовку, и все яйца, которые еще не успели разбиться и размазаться по корзине, и стали заклинать его приступить к делу.

Чтобы разбить яйца Гаррису пришлось потрудиться — потрудиться не сколько разбить, но сколько разбив попасть ими в сковороду, а не на брюки, и чтобы при этом они не стекли в рукава. Ему все-таки удалось зафиксировать на сковородке штук шесть, и присев на корточки у спиртовки, Гаррис добил их вилкой.

Насколько мы с Джорджем могли судить, работа была изнурительная. Стоило Гаррису приблизиться к сковородке, как он обжигался, ронял все из рук и танцевал вокруг спиртовки, щелкая пальцами и выражаясь. Каждый раз когда мы с Джорджем на него оглядывались, он выполнял эти действия постоянно. Сначала мы думали, что это было необходимо с точки зрения кулинарной спецификации.

Мы не знали что такое яичница-болтунья и думали, что это, должно быть, какое-то блюдо краснокожих индейцев или туземцев с Сандвичевых островов, приготовление которого требует ритуальной пляски и магических заклинаний. Монморанси как-то раз подошел и сунул в яичницу нос — масло брызнуло, обожгло, и он тоже начал плясать и ругаться. В общем, это оказалось одним из самых интересных и увлекательных предприятий, свидетелем которых я когда-либо был. Нам с Джорджем было ужасно жалко, что все так быстро закончилось.

Ожидания Гарриса оправдались не полным образом. Такими усилиями следует добиваться большего. На сковородку попало шесть яиц, а все что из них получилось — чайная ложка горелой, не вызывающей никакого аппетита субстанции.

Гаррис сказал, что беда в сковородке, и сообщил, что яичница-болтунья получилась бы лучше, если бы у нас был котел для ухи и газовая плита. И мы решили больше не готовить этого блюда, пока не обзаведемся указанными хозяйственными принадлежностями.

Когда мы кончили завтракать, солнце уже припекало, ветер стих; более славного утра нельзя было и пожелать. Вокруг нас почти ничего не напоминало о девятнадцатом веке. Глядя на реку, залитую утренними лучами солнца, нам нетрудно было вообразить, что столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го[28] …что столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го…  — Здесь и дальше речь идет о Великой Хартии Вольностей и о событиях, связанных с ее подписанием 15 июня 1215 у г. Раннимид. К подписании Хартии привели разногласия по поводу прав короля между Папой Иннокентием III (1161–1216, Папа с 1198), королем Иоанном Безземельным (1166–1216, король Англии с 1199) и баронами короля. В частности, с 1205 по 1213 король и Папа не могли договориться о том, кто будет Архиепископом Кентерберийским; с баронами король находился в ссоре с 1211 г., когда он подавил т. н. Уэльсский мятеж, а чуть позже проиграл битву у Бувинэ (после чего Англия была вынуждена заключить мир с Францией на очень неблагоприятных условиях). Последнее восстановило баронов против короля окончательно, и они вынудили Джона подписать Хартию, которая в т. ч. дала бы возможность влиять на политику государства «в обход» короля. Например, Параграф 61 Хартии устанавливал комитет 25 баронов, который в любое время мог отменить авторитет короля, силой захватив его собственность. При этом король должен был принести комитету клятву верности; подобное было нормальной феодальной практикой вассалов в отношении к своему сюзерену, но в отношении собственно короля прецедент был первым. Летом того же 1215 г. после отбытия баронов из Лондона король Джон (с санкции Папы, своего сюзерена) объявил о том, что считает Хартию недействительной, так как подписал ее «под принуждением». Это привело к гражданской войне (т. н. Первой войне с баронами, 1215–1217) и спровоцировало французское вторжение под предводительством принца Луи VIII Лионского (1187–1226, король Франции в 1223–1226) которого большинство баронов желало видеть королем вместо Джона. Хартия явилась первым документом в цепи тех, которые в конечном итоге привели к современному конституционному закону в англоязычном мире., отошли в сторону. И вот мы, молодые английские йомены, в домотканой одежде, кинжалы за поясом, теперь ждем, чтобы своими глазами увидеть, как будет начертана эта важнейшая страница истории, значение которой откроется простому народу только спустя четыре столетия — благодаря некоему Оливеру Кромвелю, который глубоко изучил ее.

Прекрасное летнее утро — солнечное, теплое, тихое. Но возбуждение надвигающейся суматохи уже распространяется в воздухе. Король Джон заночевал в Данкрофт-холле; весь день накануне маленький городок Стэйнз оглашался лязгом доспехов, стуком копыт по булыжникам мостовой, криками военачальников, грубыми шутками и мерзкой божбой бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков, чудным говором иноземцев, вооруженных пиками[29] …чудным говором иноземцев, вооруженных пиками.  — т. е. французских наемников короля Джона..

В городе появляются группы пестро разряженных рыцарей и оруженосцев, покрытых пылью и грязью дороги. Весь вечер напуганные горожане должны без промедления распахивать двери, чтобы впустить грубых солдат, для которых здесь должен быть приготовлен стол и ночлег, и в самом наилучшем виде, иначе горе дому и его обитателям; ибо в те горячие времена меч был судьей и судом, палачом и истцом, и за все что брал расплачивался только тем, что щадил, если было угодно, жизнь того у кого это брал.

Но вот вокруг бивачных костров на рыночной площади собирается еще больше людей из войска баронов; и они там едят, и вовсю пьянствуют, и орут во всю глотку буйные хмельные песни, играют в кости, и ссорятся, далеко за полночь. Пламя костра бросает прихотливые тени на кучи сложенного оружия, на неуклюжие фигуры воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и с интересом глазеют; дюжие деревенские девки со смешками подходят ближе, чтобы перекинуться трактирной шуткой с солдатами, которые так непохожи на деревенских кавалеров — те сразу получают отставку, стоят в стороне и таращатся с пустыми ухмылками на своих грубых рожах. А вдали, на полях, окружающих город, мерцают неясные огоньки других биваков — там собраны войском отряды каких-нибудь знатных лордов, и рыщут как бездомные волки французские наемники вероломного короля Джона.

И так, пока на каждой темной улице стоит часовой, а на каждом холме вокруг города мерцают огни сторожевых костров, ночь проходит, и над прекрасной долиной старой Темзы занимается рассвет великого дня, который окажется таким важным для судеб еще не родившихся поколений.

Едва начинает светать, как на одном из двух островков, чуть повыше того места где находимся мы, поднимается шум и грохот. Множество рабочих воздвигают там большой шатер, привезенный накануне вечером; плотники сколачивают рядами скамьи, а обойщики из Лондона стоят наготове с сукнами, шелками, парчой золотой и серебряной.

И вот — наконец-то! — по дороге, вьющейся берегом от городка Стэйнза, к нам приближаются, смеясь и перекликаясь зычным гортанным басом, с десяток дюжих алебардщиков — конечно, люди баронов. Они становятся на том берегу, всего лишь в сотне ярдов от нас и, опершись на алебарды, ждут.

Идет час за часом, все новые и новые отряды вооруженных людей стекаются к берегу; длинные косые лучи утреннего солнца сверкают на шлемах и панцирях, и вся дорога насколько хватает глаз полна гарцующих скакунов и сияния стали. Скачут орущие всадники, маленькие флажки лениво колышутся в теплом ветре, то и дело поднимается новая суматоха, когда шеренги лениво расступаются по сторонам, уступая дорогу кому-то из знатных баронов, который, верхом на боевом коне, окруженный оруженосцами, спешит стать во главе своих крепостных и вассалов.

А на склонах горы Купер-Хилл, точно напротив, собрались любопытные крестьяне и горожане, которые примчались из Стэйнза, и никто толком не знает, что значит вся эта суматоха, но каждый толкует по-своему великое то событие, на которое они пришли смотреть. Некоторые говорят, что день этот принесет великое благо всему народу, но старики покачивают головами — они слышали подобные басни и раньше.

И вся река до самого Стэйнза усеяна точками лодок, лодочек и плетушек, обтянутых кожей — сегодня такие уже не в почете, и есть только у бедняков. Дюжие их гребцы перетащили и переволокли свои посудины через пороги — там где спустя годы вырастет нарядный Белл-Уэйрский шлюз — и теперь они приближаются, на сколько хватает смелости ближе, к большим крытым баркам, которые стоят наготове и ждут короля Джона, чтобы отвезти туда, где судьбоносная Хартия ждет его подписи.

Подходит полдень. Мы ждем терпеливо уже который час, и разносится слух, будто коварный Джон снова выскользнул из рук лордов, бежал из Данкрофт-холла, наемники у ноги, и вместо того чтобы подписывать для народа вольные хартии, заниматься будет делами другими.

Не тут-то было! На этот раз он попал в железную хватку, хитрил и вертелся напрасно. Вдали на дороге клубится облачко пыли, оно приближается и вырастает, и все громче становится топот копыт, и сквозь построенные отряды прокладывает свой путь блестящая кавалькада пестро разряженных лордов и рыцарей. И впереди, и сзади, и по каждому флангу скачут их йомены, а посередине — король Джон.

Он скачет туда, где его ожидают барки, и знатные лорды выступают к нему навстречу. Он приветствует их улыбкой и смехом, медоточивой речью, словно прибыл на праздник, устроенный в его честь. Но перед тем как спешиться, он бросает поспешный взгляд на своих французских наемников, построенных позади, и на угрюмые ряды воинов знати, которые окружили его.

Может быть, еще не поздно? Свирепый удар по стоящему рядом всаднику — он ничего не подозревает — крик своим французским войскам; отчаянно рвануться в атаку, застичь врасплох стоящие впереди ряды — и мятежные лорды проклянут тот день, когда они дерзнули стать ему поперек! Рука покрепче и сейчас сумела бы изменить ход событий. Был бы здесь Ричард! Чаша свободы могла бы вылететь из рук Англии, и еще сотни лет вкус этой свободы ей был бы неведом.

Но сердце короля Джона замирает перед суровым ликом английских воинов, и рука короля Джона бессильно падает на поводья, и он сходит с коня и занимает свою скамью на передней барке. И бароны сопровождают его, не снимая стальных рукавиц с эфесов мечей, и вот уже подан сигнал к отплытию.

Медленно покидают тяжелые, ярко украшенные барки берега Раннимида; медленно, с трудом они преодолевают стремительное течение и, наконец, с глухим скрежетом врезаются в берег маленького островка, который отныне будет зваться островом Великой Хартии Вольностей. И король Джон выходит на берег, и мы, в бездыханном молчании, ждем. И вот, наконец, великий клик сотрясает воздух, и краеугольный камень храма английской свободы, теперь знаем мы, заложен твердо и прочно.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog) - Глава X бесплатно и без регистрации!

Первая ночевка. — Под парусиной. — Мольба о помощи. — Обскурантизм чайников; как с ним бороться. — Ужин. — Как ощутить добродетель. — Срочно требуется хорошо осушенный необитаемый остров с удобствами, предпочтительно в южной части Тихого океана. — Забавный случай с отцом Джорджа. — Бессонная ночь.

Мы с Гаррисом уже подумывали о том, что с Белл-Уэйрским шлюзом разделались таким же образом. Джордж тянул лодку до Стэйнза, там мы его сменили, и нам уже стало казаться, что мы прошагали миль сорок, волоча за собой груз тонн в пятьдесят. Было уже полвосьмого, когда мы добрались до места. Здесь мы уселись в лодку, подгребли к левому берегу и стали высматривать, где бы причалить.

Сначала мы предполагали добраться до острова Великой Хартии Вольностей — живописного уголка, где река вьется по мирной зеленой долине — и разбить лагерь в одной из живописных бухточек, которые можно найти на том маленьком побережье. Но, странным образом, теперь мы далеко не так стремились к изысканности пейзажа, как утром. Клочок берега, скажем, между угольной баржей и газовым заводом нас, на эту ночь, вполне бы устроил. Пейзажей нам не хотелось; нам хотелось поужинать и отправиться спать. Тем не менее, мы догребли до мыса — «Мыса Пикников», как его называют — и высадились в просто прелестном местечке, под сенью огромного вяза, к раскидистым корням которого и привязали лодку.

Мы думали что сразу поужинаем (решив, чтобы сэкономить время, обойтись без чая), но Джордж сказал — нет, сначала нужно поставить тент, пока еще не совсем стемнело и можно разглядеть что к чему. Потом, сказал он, сделав такое дело, мы со спокойной душой усядемся за еду.

Ставиться просто так этот тент вовсе не захотел (боюсь, всей трудности дела никто из нас даже не представлял). В абстракции это выглядит проще простого. Берутся пять железных дуг — как будто огромные крокетные воротца — и укрепляются стоймя над лодкой. Поверх натягивается парусина и прикрепляется снизу. Это займет минут десять, думали мы.

Мы просчитались.

Мы взяли дуги и стали совать их в специальные гнезда. Кто бы подумал, что такое занятие может оказаться опасным. Но теперь, оглядываясь назад, я удивляюсь только тому что мы живы, живы все, и есть кому об этом рассказывать. Это были не дуги, а какие-то дьяволы. Сначала они никак не хотели влезать в свои гнезда, и нам пришлось на них прыгать, пинать и заколачивать их багром. А когда они влезли, выяснилось, что влезли не в свои гнезда, и теперь их нужно вытаскивать.

Но они не вытаскивались. Нам, по двое, приходилось сражаться с каждой в течение пяти минут, после чего они вдруг выскакивали и пытались швырнуть нас в реку и утопить. Посередине у них были шарниры, и стоило нам отвернуться, как они прищемляли нам этими шарнирами самые чувствительные части тела. И пока мы боролись с одним концом дуги, убеждая его выполнить собственный долг, другой конец предательски подбирался к нам сзади и бил по затылку.

Наконец, мы их укрепили — оставалось только натянуть парусину. Джордж раскатал ее и закрепил конец на носу. Гаррис встал посередине, чтобы взять парусину у Джорджа и отправить дальше ко мне, а я изготовился принимать ее на корме. Чтобы добраться до моих рук, парусине потребовалось немало времени. Джордж справился со своей задачей как надо, но для Гарриса это дело было в новинку, и он дал маху.

Как он ухитрился все это сделать, не знаю (сам он объяснить не сумел), только после десяти минут сверхчеловеческих усилий он, посредством каких-то загадочных манипуляций, обмотал всю парусину вокруг себя. Он оказался так плотно в нее завернут, и закатан, и упакован, что просто не мог из нее выбраться. Он, разумеется, повел неистовую борьбу за свободу — право каждого англичанина по рождению — и в процессе этой борьбы (я узнал об этом впоследствии) повалил Джорджа; здесь Джордж, кляня Гарриса на чем стоит свет, присоединился к битве и запеленался сам.

В тот момент я ни о чем не догадывался. Я вообще понятия не имел, что творится. Мне было сказано, что я должен стоять куда меня поставили, и ждать пока до меня дойдет парусина. И мы, вдвоем с Монморанси, стояли и ждали как паиньки. Нам было видно, что парусину дергает и кидает, вполне; но мы-то думали, что так должно было быть по инструкции, и не вмешивались.

Нам также было слышно как под парусиной приглушенно ругаются; мы представляли, что работа, которой были заняты Джордж и Гаррис, была довольно хлопотной, но решили что лучше всего пока подождем и, пока они там более-менее не разберутся, вмешиваться не будем.

Мы ждали еще какое-то время, но ситуация, по-видимому, только усугублялась, до тех пор пока, наконец, над бортом лодки не возникла голова Джорджа и не заговорила.

Она сказала:

— Ты что, не можешь помочь, раззява?! Стоит как набитое чучело, когда мы тут чуть не задохлись, оба! Болван!

Я никогда не остаюсь глух к призывам о помощи; я подошел, размотал их — как раз вовремя, так как у Гарриса лицо уже почернело.

Нам пришлось вкалывать еще полчаса, прежде чем, наконец, тент был натянут как полагается. Потом мы расчистили палубу и занялись ужином. Мы поставили чайник на носу лодки, а сами ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания и готовим к ужину совсем другое.

На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть. Если он только заметит, что вы этого ждете и нервничаете, он даже не зашумит. Нужно удалиться и приступить к трапезе, как будто чай вы не собираетесь пить вообще. При этом на чайник ни в коем случае не следует даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите, как он фыркает и плюется, теряя рассудок от стремления напоить вас чаем.

Также, когда вам очень некогда, хорошо помогает, если вы будете очень громко переговариваться между собой, что чаю вам вовсе не хочется и вы не собираетесь его пить. Вы располагаетесь невдалеке от чайника, так чтобы он мог вас подслушать, и кричите: «Я не хочу чаю, а ты, Джордж?», на что Джордж в ответ дерет глотку: «Да ну его, этот чай, я его ненавижу; мы будем пить лимонад; чай совсем не усваивается». После такого чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.

Мы приняли на вооружение эту невинную хитрость, и в результате, когда все остальное было готово, чай нас только и ждал. И тогда мы зажгли фонарь и сели ужинать.

Этот ужин нам был крайне необходим.

В течение тридцати пяти минут на всем протяжении этой лодки, как вдоль так и поперек, не раздавалось ни звука — за исключением лязга посуды и столовых приборов, а также непрерывного хруста четырех комплектов коренных зубов. Через тридцать пять минут Гаррис сказал «Уф!» — и вынув из-под себя левую ногу, заменил ее правой.

Еще через пять минут Джордж тоже сказал: «Уф!» — и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после нашего отъезда обнаружил признаки примирения с действительностью, свалился на бок и вытянул лапы. Затем сказал «Уф!» я, и откинулся назад, и треснулся головой об одну из этих дурацких дуг, и не обратил на это никакого внимания, и даже не чертыхнулся.

Как хорошо себя чувствуешь на полный желудок, как бываешь доволен собой и всем миром! Чистая совесть — как говорят мне такие, кто проверял ее на себе — дает ощущения счастья и удовлетворенности; полный желудок делает то же самое ничуть не хуже, причем дешевле и не так хлопотно. Чувствуешь в себе столько всепрощения, столько добросердечия — после основательной и удобоваримой трапезы — столько духовного благородства, столько великодушия!

Странно, до какой степени органы пищеварения властвуют над нашим рассудком. Нельзя ни работать, ни думать, если наш желудок того не желает. Он диктует, что чувствовать, что переживать. После яичницы с беконом он велит: «Работай!». После бифштекса с портером он говорит: «Спи!». После чашки чая (по две ложки на чашку, заваривать не более трех минут), он командует мозгу: «А ну-ка воспрянь и покажи на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни ясным взором в тайны Природы и жизни; простри белоснежные крылья трепещущей мысли и воспари, богоравный дух, над юдолью сует, направляя свой путь сквозь сиянье бескрайних россыпей звезд к вратам Вечности!».

После горячих сдобных пончиков он говорит: «Будь тупым и бездушным как скотина на пастбище, безмозглым животным с равнодушным взглядом, в котором нет ни искры надежды и мысли, страха, любви, или жизни». А после должной порции бренди он приказывает: «Теперь, придурок, скаль зубы и падай с ног, чтобы твои дружки могли над тобой поразвлечься; пускай слюни и вытворяй всякую чушь, неси околесицу и покажи, каким беспомощным идиотом может стать человек, когда ум и воля его утоплены как котята в рюмке спиртного».

Мы всего лишь жалчайшие рабы своего желудка. Друг мой, не домогайся морали и добродетели! Следи неусыпно за своим желудком, питай его с разумением и осторожностью. И тогда к тебе явится добродетель, и явится благодать, и воцарятся они в душе твоей, безо всяких усилий. И станешь ты порядочным гражданином, и верным супругом, и нежным отцом — достойным, благочестивым мужем.

До ужина мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, брюзгливы и раздражительны; после ужина мы сидели и блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис, передвигаясь по лодке, нечаянно наступил на мозоль Джорджу. Случись такое до ужина, Джордж бы выразил такие надежды и пожелания насчет участи Гарриса как на этом так и на том свете, что вдумчивый человек содрогнулся бы.

Теперь он сказал всего-навсего:

— Ай, старина! Полегче.

А Гаррис, вместо того чтобы своим самым гадким тоном сделать замечание в том духе, что нормальному человеку просто невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь в радиусе десяти ярдов от того места где он находится; вместо того чтобы посоветовать Джорджу никогда не садиться в лодки обычных размеров имея ноги подобной длины; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить их по обоим бортам — перед ужином он так бы и поступил — вместо этого он просто ответил:

— Ох, дружище, прости! Надеюсь, тебе не больно?

И Джордж сказал:

— Пустяки! — и добавил, что виноват сам, а Гаррис сказал, что нет, виноват все-таки он.

Слушать их было одно удовольствие.

Мы закурили трубки и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.

Джордж высказал мысль: почему бы нам вообще так не сделать — не остаться вдали от мира с его грехом и соблазном, ведя воздержанную тихую жизнь, творя добро. Я сказал, что как раз о чем-то в подобном роде часто мечтал и сам, и мы принялись обсуждать, нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобно расположенный, хорошо оборудованный необитаемый остров и жить там среди лесов.

Гаррис заметил, что, как он слышал, проблемой необитаемых островов является сырость; но Джордж возразил, что это не так, если остров как следует осушить, чтобы не бояться промочить ноги.

Затем мы заговорили о том, что лучше промочить горло чем ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил забавную штуку, которая как-то случилась с его папашей. Его отец путешествовал с приятелем по Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в небольшой гостинице, где уже было еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и его приятель) присоединились к этим молодым людям и провели вечер в их обществе.

Вечер получился крайне веселый, засиделись они допоздна, и когда пришло время отправляться спать, то оказалось что оба (отец Джорджа тогда был еще зеленым юнцом) тоже несколько навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате, на разных кроватях. Они взяли свечу и поднялись к себе. Когда они оказались в комнате, свеча зацепилась за стенку, погасла, и им пришлось раздеваться и ложиться в постель во тьме наощупь. Они разделись, забрались в постель, причем, сами того не подозревая, в одну и ту же — хотя им казалось, что ложатся в разные. Один устроился головой на подушке, другой заполз на кровать с другой стороны, положив на подушку ноги.

С минуту царило молчание. Затем отец Джорджа сказал:

— Джо!

— В чем дело, Том? — ответил голос Джо с другого конца кровати.

— Слушай, у меня тут уже кто-то лежит, — сказал отец Джорджа. — Его ноги у меня на подушке.

— Странная вещь, Том, — отозвался Джо, — но, черт меня побери, у меня тоже кто-то лежит!

— И что ты собираешься делать? — спросил отец Джорджа.

— Я? Я его скину на пол, — отвечал Джо.

— Я тоже, — храбро заявил отец Джорджа.

Последовала короткая схватка, и за нею два полновесных удара в пол. Затем жалобный голос позвал:

— Том, а Том?

— Да…

— Ты как там?

— Сказать по правде, мой меня скинул!

— А мой меня! Ты знаешь, мне эта гостиница что-то не нравится. А тебе?

— А как называлась гостиница? — спросил Гаррис.

— «Свинья со свистулькой», — сказал Джордж. — А что?

— Да нет, значит не та.

— В смысле?

— Любопытное дело, — пробормотал Гаррис. — Точно такая же штука случилась и с моим папашей, в одной деревенской гостинице. Он про это часто рассказывал. Я вот подумал, может быть, в той же самой?

Мы отправились на боковую в десять, и я думал, что, устав за день, сразу усну. Но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-нибудь ломится в дверь и кричит, что уже полдевятого. Но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно, скрюченная спина (ноги у меня лежали под одной скамейкой, голова — на другой), плеск воды вокруг лодки, шуршание ветра в листьях — все это отвлекало и не давало уснуть.

Все-таки я заснул и несколько часов проспал. Потом какая-то часть лодки, которая выросла только на ночь (ее однозначно не было, когда мы отправлялись в дорогу, и она исчезла к утру), стала буравить мне спину. Я, тем не менее, какое-то время таким образом еще спал, и мне снилось, будто я проглотил соверен, и они, чтобы его достать, коловоротом сверлят у меня в спине дырку. Я считал, что такое с их стороны было весьма нелюбезно, просил поверить мне в долг и обещал расплатиться в конце месяца. Но они не хотели меня и слушать; они сказали, что деньги лучше достать немедленно, потому что в противном случае нарастут большие проценты. В общем, в конце концов я с ними повздорил и высказал все что о них думал. И тогда они крутнули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.

В лодке было душно, голова у меня болела, и я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя что нашарил (кое-что было мое, кое-что Джорджа и Гарриса) и выбрался из под тента на берег.

Ночь была просто чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что в тишине и молчании — пока мы, ее дети, спали — звезды вели с ней, сестрой, беседу и поверяли великие тайны, голосами слишком вселенскими и бездонными, чтобы младенческий слух человека эти звуки мог уловить.

Они внушают нам трепет, эти необыкновенные звезды, такие яркие, такие холодные. Мы — словно дети, которых крохотные их ножки завели случайно в полуосвещенный храм божества, кому их поклоняться учили, но кого они не познали; и вот они стоят теперь под гулким сводом, простершимся над панорамой призрачного огня, смотрят вверх, наполовину надеясь, наполовину боясь узреть в небесах нечто, что приведет их в трепет.

И в то же время Ночь исполнена мощи и умиротворения. Перед ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие печали. День был полон суеты и волнений, наши души были исполнены зла и горечи, а мир казался нам таким жестоким и несправедливым. И Ночь, как мать, великая, любящая, ласково кладет ладонь на наш пылающий лоб, и оборачивает к себе заплаканные наши лица, и улыбается нам. И пусть она не произносит ни слова — мы знаем все, что она могла бы сказать, и прижимаемся щекой ей к груди, и боль наша уходит.

Порой наше горе поистине неподдельно и глубоко, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нам боль, но берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит в какую-то даль и теряется у нас под ногами — а мы несемся на ее темных крыльях, чтобы предстать на мгновение перед ликом еще большей Силы, чем даже она сама, и в дивном сиянии этой великой Силы вся жизнь человека лежит перед нами как книга, и мы понимаем, что Боль и Страдание — лишь ангелы Божьи.

Только те, что несли в этой жизни мученический венец, только те могут узреть это неземное сияние; но они, возвратясь на землю, не смеют говорить о нем, не могут поведать тайны которую знают.

Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал по дремучему лесу, заросшему густо колючим терновникам, который раздирал в клочья их тело. И листья деревьев в этом лесу были такие темные, плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.

И вот, когда они ехали по этому мрачному лесу, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше. И они, в жестокой печали, продолжили путь без него, оплакивая как погибшего.

И вот наконец, когда рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, они провели там многие дни в празднестве. И как-то вечером, когда бодрые и беззаботные сидели они в огромной зале, перед пылавшими в очаге бревнами, и осушали заздравные кубки, вдруг появился тот рыцарь, которого они потеряли, и приветствовал их. Его платье было в лохмотьях как платье нищего; на его белом теле зияли глубокие раны, но лицо его сияло светом великой радости.

И спросили они, что за участь его постигла, и она рассказал, как заблудился в дремучем лесу и блуждал много дней и ночей, пока не упал, израненный, истекающий кровью, чтобы расстаться с жизнью.

И вот, когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева, и взяла его за руку, и повела тайными тропами, которых люди не знают. И вот над мраком леса воссиял лучезарный свет, пред которым свет дня был как лампада пред солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному нашему рыцарю, словно во сне, видение. И столь удивительным, столь прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял зачарованный, и радость его была глубокой как море, глубин которого не измерил еще никто.

И видение растворилось, и рыцарь, склонив колени, воздал святой благодарность — той, которая привела его в этот печальный лес, чтобы узрел он сокрытое в нем видение.

И имя этому дремучему лесу — Скорбь. Но о том, что явилось в нем прекрасному рыцарю, говорить и рассказывать мы не смеем.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog) - Глава IX бесплатно и без регистрации!

Джорджа заставляют работать. — Варварские инстинкты бечевы. — Черная неблагодарность четырехвесельной лодки. — Тягачи и тягомые. — Как можно пользоваться влюбленными. — Удивительное исчезновение пожилой леди. — Тише едешь, дальше будешь. — Вас тянут девушки: возбуждающее переживание. — Пропавший шлюз, или река с привидениями. — Музыка. — Спасены!

Теперь, когда Джордж оказался в наших руках, мы решили запрячь его в работу. Работать он не хотел, это ясно по умолчанию. Ему, объяснил он, пришлось порядочно потрудиться в Сити. Гаррис, человек по природе черствый и к состраданию не склонный, сказал:

— Ну да! А теперь для разнообразия тебе придется порядочно потрудиться на речке. Разнообразие — оно полезно для всякого. А ну — пшел!

По совести (даже по совести Джорджа) возразить было нечего, хотя Джордж заметил, что, может быть, ему как раз-таки лучше остаться в лодке и заняться приготовлением чая, а мы с Гаррисом будем тянуть бечеву. Дело в том, что приготовление чая — работа весьма изнурительная, а мы с Гаррисом, как видно, устали. В ответ мы, однако, только сунули ему бечеву, так что он взял ее и полез на берег.

Бечева — штука странная и непостижимая. Вы сворачиваете ее с таким великим терпением, с такой осторожностью, как словно задумали бы сложить новые брюки, а через пять минут, когда вы снова ее берете, она уже превратилась в какой-то гнусный, тошнотворный клубок.

Я не хочу никого обижать, но я твердо уверен, что если взять среднестатистическую бечеву, растянуть ее где-нибудь в чистом поле на ровном месте в струнку, отвернуться на тридцать секунд а потом обернуться назад — то окажется, что за это время она собралась, на этом ровном месте, в совершенную кучу, и скрутилась, и завязалась в узлы, и затеряла оба конца, и превратилась в сплошные петли; и вам потребуется полчаса, чтобы, сидя на траве и без конца чертыхаясь, распутать ее обратно.

Это мой взгляд на бечеву вообще. Конечно, некоторые достойные исключения иметь место могут. Я не утверждаю, что их не бывает. Возможно, такие бечевы существуют, как гордость своего цеха — сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя «кроше»[24] …сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя «кроше»…  — Кроше, вязаные крючком изделия из кроше, крепких крученых ниток. и не пытаются сплестись в вязаную салфетку, лишь только их предоставят самим себе. Я говорю, что такие бечевы, может быть, и бывают. Я искренне на это надеюсь. Только лично я таких не встречал.

Нашей бечевой я занялся сам, как раз перед тем, как мы подошли к шлюзу. Гаррису я не позволил бы до нее даже дотронуться — Гаррис человек беспечный. Я смотал ее, медленно и осторожно, и связал посередине, и сложил пополам, и осторожно разместил на дне лодки. Гаррис поднял ее, соблюдая все нужные правила, и вложил в руки Джорджу. Джордж крепко вцепился в нее и, держа от себя на расстоянии, стал разматывать ее так, как если бы разворачивал пеленки новорожденного. Но не успел он размотать и дюжины ярдов, как вся эта штука стала больше всего похожа на плохо сплетенный веревочный коврик.

Так бывает всегда, и всегда заканчивается одним и тем же. Тот, кто на берегу пытается размотать бечеву уверен, что во всем виноват Тот, кто ее укладывал. А когда человек, вышедший на реку, что-нибудь думает, он это и говорит.

— Что ты пытался из нее сделать? Рыболовную сеть? Надо же было так все запутать! Нельзя было просто взять да просто свернуть, тупица! — ворчит он время от времени, неистово сражаясь с бечевой, и раскладывает ее по тропе, и топчется без конца вокруг, пытаясь отыскать конец.

С другой стороны тот, который бечеву сматывал, уверен, что во всем беспорядке виноват тот, кто пытается ее размотать.

— Когда ты ее брал, с ней все было в порядке! — восклицает он негодующе. — Надо, наверно, думать что делаешь! Вечно у тебя все получается наперекосяк. Ты и столб завяжешь узлом, с тебя станется!

И они так злятся, что готовы на этой бечеве друг друга повесить.

Проходит десять минут, распутывающий бечеву издает страшный вопль и сходит с ума. Он топчет веревку, и скачет по ней, и пытается размотать одним разом, хватая первый попавшийся узел и дергая за него. Естественно, бечева затягивается только сильнее. Тогда его товарищ вылезает из лодки и спешит на помощь, и они толкаются так и мешают друг другу. Оба хватаются за один и тот же кусок, тянут его в разные стороны и не могут понять, что и где зацепилось. В конце концов они все-таки разбираются что к чему, и тогда оборачиваются и видят, что лодку тем временем унесло, и она направляется прямиком к плотине.

Однажды я сам был очевидцем подобной истории. Это случилось чуть выше Бовени, одним довольно ветреным утром. Мы гребли вниз по реке. И вот, обогнув излучину, мы заметили на берегу двоих малых. Они смотрели друг на друга с выражением такого недоумения и беспомощности, каких я ни до ни после на человеческих лицах не видел. Оба держали в руках концы длинной бечевы. Было ясно, что там что-то случилось; мы притормозили и спросили в чем дело.

— Нашу лодку унесло, — ответили они негодующе. — Мы только вылезли, чтобы распутать бечеву, а когда оглянулись, ее унесло!

Они были явно оскорблены поведением собственной лодки, которое очевидно считали актом низости и черной неблагодарности.

Сачконувшая лодка нашлась на полмили ниже. Она застряла в камышах, и мы привели ее обратно. Бьюсь об заклад, эти двое потом всю неделю держали беглянку в ежовых рукавицах.

Никогда не забуду этой картины — как они бродят по берегу, взад и вперед с бечевкой в руках, и разыскивают свою лодку.

Когда лодку тянут бечевой, случаются презабавные истории. Картина, которую можно наблюдать чаще всего, такова: двое «тягачей» быстро шагают по берегу, занятые оживленной беседой, тогда как тягомый в лодке, в ста ярдах у них за спиной, безрезультатно пытается доораться, чтобы они остановились, и подает веслом неистовые знаки бедствия. У него что-то случилось — выскочил руль, или за борт свалился багор, или в воду слетела шляпа и теперь несется вниз по течению.

Он зовет, сначала довольно спокойно и вежливо:

— Эй! Постойте-ка на минутку! — кричит он весело. — У меня шляпа упала в воду.

Затем:

— Эй!! Том, Дик! Вы что там, оглохли?

И затем:

— Эй!!! Черт вас подери, болваны! Идиоты! Але! Стойте! Нет, ну что за…

Потом он вскакивает, и начинает метаться по лодке, и орет до посинения, и проклинает весь мир. И мальчишки на берегу останавливаются, и глумятся над ним, и швыряют в него камнями, а он проносится мимо со скоростью четырех миль в час и не может вылезти.

Подобных неприятностей во многом можно было бы избежать — если бы те, кто тянет лодку не забывали о том, что они ее тянут, и почаще бы оглядывались посмотреть, как идут дела у товарища. А лучше тянет пусть вообще кто-то один. Когда этим занято двое, они начинают болтать и обо всем забывают, а сама лодка о себе напомнить не в состоянии — она и так не оказывает почти никакого сопротивления.

Вечером, когда мы после ужина рассуждали на эту тему, Джордж рассказал нам прелюбопытнейшую историю — пример той крайней рассеянности, до которой может дойти пара таких «тягачей».

Однажды вечером, как рассказывал Джордж, он, со своими тремя приятелями, поднимался от Мэйденхеда вверх по реке на веслах. Чуть выше Кукэмского шлюза они увидели молодого человека и девушку, которые брели по тропе, углубленные, как видно, в интересную и захватывающую беседу. Они тащили багор; к багру была привязана бечева — она волоклась за ними, и конец ее терялся в воде. Никаких лодок (ни рядом, ни вообще вокруг) не было. К бечеве когда-то (должно быть) была привязана лодка, вне всяких сомнений. Но что с нею сталось, какая страшная участь постигла ее и тех кто в ней оставался — все это было покрыто тайной. Но что бы с лодкой ни произошло, однако, девушку с молодым человеком это никоим образом не беспокоило. У них был багор, и у них была бечева; этого, как видно, для того чтобы тащить лодку им представлялось достаточным.

Джордж хотел было крикнуть и привести их в чувство, но в этот миг его осенила блистательная идея, и он удержался. Вместо этого он схватил багор, наклонился и выудил конец бечевы. И они сделали на ней петлю и накинули себе на мачту, а потом подобрали весла, уселись на корме и закурили трубки.

И молодой человек с барышней проволокли этих четырех кабанов и тяжелую лодку до самого Марло.

Джордж сказал, что никогда больше не видел столько задумчивой скорби в одном человеческом взгляде, когда у шлюза юная пара сообразила, что последние две мили лодка была чужая. Джордж полагал, что если бы не тормозящий фактор любимой женщины, молодой человек, пожалуй, дал бы волю агрессивному языку.

Первой оправилась от потрясения барышня. Ломая руки, она воскликнула, страстно:

— О, Генри! А где, в таком случае, тетушка?

— Ну и как, нашли они эту старушку? — спросил Гаррис.

Джордж ответил, что это ему неизвестно.

Другой пример опасного недостатка взаимного понимания между тягачом и тягомым довелось однажды наблюдать мне самому, вместе с Джорджем, около Уолтона. Это было там, где бечевник совсем близко подходит к воде. Мы устроили привал на противоположном берегу, и поглядывали вокруг. Тут на реке появилась небольшая лодка. Она неслась на бечеве, влекомая могучей ломовой лошадью, на которой сидел крохотный мальчуган. В лодке, в задумчивых созерцательных позах расположились пятеро типов, причем особенно созерцательную позу имел рулевой.

— Вот бы он сейчас заложил руль не в ту сторону, — пробормотал Джордж, когда они проходили мимо.

В тот же миг это произошло; лодка хрястнулась в берег с таким треском, будто кто-то разорвал сорок тысяч простыней. Два пассажира, корзина и три весла немедленно покинули лодку с бакборта и расположились на берегу; полторы секунды спустя еще два пассажира высадились со штирборта и расселись среди багров, парусов, бутылок и саквояжей. Последний пассажир проехал еще двадцать ярдов и вылетел на берег головой вперед.

Это в какой-то степени избавило лодку от полезной нагрузки, и она помчалась еще быстрее; мальчишка закричал во весь голос и помчал скакуна галопом. Народ сел и уставился друг на друга. Прошло несколько секунд, прежде чем они сообразили что случилось, а когда сообразили что случилось, стали орать мальчишке, чтобы он остановился. Мальчишка, однако, был слишком увлечен скакуном и ничего не слышал. Тогда они помчались за ним, и мы наблюдали эту картину, пока они не скрылись из вида.

Не могу сказать, что мне было их жалко. Больше того, я только мечтаю, чтобы молодых болванов, которые пользуются подобным буксиром (а таких пруд пруди), постигали подобные удары судьбы. Не говоря о риске, которому они подвергают жизни собственные, они подвергают опасности и действуют на нервы всем лодкам которые обгоняют. Когда они несутся на такой скорости, то сами не успевают уступить дорогу другим, а другие не успевают уступить дорогу им. Их бечева налетает на вашу мачту и опрокидывает вашу лодку, а то еще цепляет кого-нибудь из пассажиров, и либо швыряет его в воду, либо режет ему лицо в клочья. В таких случаях лучше всего не теряться и быть наготове, чтобы встретить их нижним концом мачты.

Но самый возбуждающий опыт при буксировке бечевой — это когда тебя тянут барышни. Таких ощущений не должен упускать никто. Для этого необходимо три барышни: две — чтобы держать веревку, одна — чтобы скакать вокруг и хихикать. Начинают они обычно с того, что запутываются в веревке. Они обмотают бечевой ноги, и им придется сесть на тропу, чтобы друг друга распутать. Затем они намотают веревку себе на шею и едва не удавятся. В конце концов они все-таки с ней разберутся и помчатся бегом, волоча лодку на угрожающей скорости. Через каких-нибудь сто ярдов они, естественно, выдыхаются, неожиданно останавливаются, бросаются на траву и хохочут, а вашу лодку относит на середину реки и начинает вертеть, прежде чем вы успеваете сообразить что случилось и схватиться за весла. Тогда они встают и начинают удивляться.

— Смотри-ка! — говорят они. — А он-то уже на середине.

После этого они какое-то время тянут довольно прилежно; затем вдруг оказывается, что кому-то нужно подколоть платье. Они замедляют ход, и лодка садится на мель.

Вы вскакиваете, сталкиваете лодку и кричите барышням, чтобы они не останавливались.

— Да! Что-то случилось? — кричат они в ответ.

— Нельзя останавливаться! — ревете вы.

— Нельзя чего?

— Нельзя останавливаться! Идите вперед, идите!

— Вернись, Эмили, и узнай, что им там надо, — говорит одна из девиц, и Эмили возвращается и спрашивает, что вам там надо.

— Что вам нужно? — спрашивает она. — Случилось что-нибудь?

— Нет, — отвечаете вы. — Все в порядке, но только идите вперед, не останавливайтесь!

— А почему?

— Почему, почему! Когда вы останавливаетесь, мы не можем править. У лодки все время должен быть какой-то ход.

— Какой-то что?!

— Ход… Лодка все время должна двигаться.

— А-а, понятно! Я им скажу. А как, мы хорошо тянем?

— О да, превосходно. Конечно. Только не останавливайтесь.

— Это, оказывается, вовсе не трудно. Я думала, это так тяжело!

— Ну конечно, это совсем просто. Надо только все время тянуть, вот и все.

— Понятно! Дайте мне мою красную шаль. Она под подушкой.

Вы находите шаль и передаете ее; в это время возвращается другая барышня, которой шаль тоже вроде как бы нужна. На всякий случай они берут шаль и для Мэри, но Мэри шаль не нужна, и они несут шаль обратно, а вместо нее берут гребешок. Проходит минут двадцать, прежде чем они, наконец, тронутся с места. Затем у следующего поворота они видят корову, и вы должны выкарабкиваться из лодки и гнать зверя с дороги.

Когда барышни тянут лодку — соскучиться невозможно.

Джордж в конце концов распутал бечеву и прилежно тянул нас до Пентон-Хука. Там мы стали обсуждать важный вопрос ночевки. Мы решили, что эту ночь проведем в лодке. На ночлег мы могли расположиться либо здесь же, либо уже подняться за Стэйнз. Думать о боковой, когда солнце стоит в небесах, было все-таки рановато, и мы решили поднажать и добраться до Раннимида — три с половиной мили вверх по реке, тихий лесистый уголок, где можно найти пристанище.

Впрочем, потом мы пожалели, что не остановились в Пентон-Хуке. Три-четыре мили вверх по течению сам по себе пустяк, когда стоит раннее утро, но в конце долгого дня это очень утомительная работа. На протяжении этих последний миль пейзаж вас не интересует. Вы не болтаете и не смеетесь. Каждая полумиля тянется как две. Вам не верится, что вы находитесь там где находитесь, и уверены, что карта врет. И когда вы протащились, как вам кажется, десять миль минимум, а шлюза как не было так и нет, вы начинаете всерьез опасаться, что его тихонько сняли и уволокли.

Помню, как-то раз на реке я чуть не лишился рассудка (в фигуральном смысле, конечно). Я совершал прогулку с одной барышней — моей кузиной с материнской стороны — и мы гребли вниз к Горингу. Было уже довольно поздно, и нам хотелось поскорее добраться домой (во всяком случае, ей хотелось). Было уже полседьмого, и кузина начинала нервничать. Она заявила, что ей нужно быть дома к ужину. Я заметил, что и сам хотел бы попасть домой к этому же событию, и развернул карту, которая была у меня с собой, чтобы прикинуть, сколько именно нам осталось. Оказалось, что до следующего шлюза — Уоллингфордского — осталось всего полторы мили, и пять — оттуда до Клива.

— Все в порядке, — сказал я. — Мы пройдем этот шлюз к семи, а там останется только один.

И я уселся и налег на весла.

Мы прошли мост, и вскоре затем я спросил свою спутницу, видит ли она шлюз. Она ответила что нет, никакого шлюза не видно, и я сказал «гм» и продолжил грести. Прошло еще минут пять, и я попросил ее посмотреть еще раз.

— Нет, — сказала она. — Ничего похожего на шлюз я не вижу.

— А вы… Вы поймете, что это шлюз, когда его увидите? — спросил я нерешительно, опасаясь ее обидеть.

Она все-таки обиделась и сказала, чтобы я смотрел сам. Я бросил весла и осмотрелся. В сумерках река видна была почти на милю, но что касается шлюза, ничего не было похоже даже на его дух.

— А мы не заблудились? — спросила моя спутница.

Я не представлял, как такое могло бы случиться, однако высказал предположение, что мы, может быть, каким-то образом угодили в сливное русло, и теперь нас несет к створу.

Это предположение ее ничуть не утешило, и она стала рыдать. Она говорила, что мы оба утонем; это ей Божья кара за то, что она поехала со мной кататься.

Такое наказание мне показалось чрезмерным, но кузина считала его справедливым и уповала, что скоро всему настанет конец.

Я попытался ее успокоить, чтобы она не принимала все так серьезно. Просто я, значит, гребу медленнее, чем казалось. Теперь-то мы скоро доберемся до шлюза. И я прогреб еще с милю.

Здесь я начал беспокоиться сам. Я снова посмотрел на карту. Вот он, Уоллингфордский шлюз, отмечен самым тебе явным образом, полторы мили ниже Бенсонского. Это была хорошая, надежная карта, и кроме того, я помнил шлюз сам. Я проходил его два раза. Где мы? Что с нами случилось? Я начинал думать, что все это сон, что я просто сплю у себя в постели; через минуту я проснусь, и мне скажут, что уже начало одиннадцатого.

Я спросил кузину, не кажется ли ей что это сон, и она ответила, что такой же вопрос только что собиралась задать мне сама. И тогда мы оба решили что, может быть, оба спим. Но если так, кто из нас действительно спит и видит сон, а кто только снится другому? Становилось весьма интересно.

Между тем я продолжал грести, а шлюз все не появлялся. Река под набегающей тенью ночи становилась загадочной и угрюмой, и вместе с ней все вокруг становилось потусторонним и жутким. Мне стали приходить на ум всякие домовые, духи, блуждающие огоньки; те нехорошие девушки, которые сидят по ночам на скалах и завлекают народ в пучину; всякая прочая чертовщина. Я стал сожалеть, что был недостаточно добродетелен, что знаю так мало псалмов. И вдруг во время этих раздумий я услышал благословенный напев «Он разоделся в пух и прах», скверно исполняемый на гармонике — и понял, что мы спасены.

Как правило, от звуков гармоники в восторг я не прихожу. Но боже мой, какой прекрасной показалась тогда эта музыка нам обоим! Много, много прекрасней, чем, скажем, голос Орфея, или кифара Аполлона[25] Много, много прекрасней, чем, скажем, голос Орфея, или кифара Аполлона…  — Орфей, по представлениям греков, величайший певец и музыкант, сын музы Каллиопы и бога Аполлона. Аполлон дал Орфею лиру, с помощью которой тот мог приручать диких зверей и двигать скалы и деревья, такой сладкой была его музыка. Орфей путешествовал вместе с аргонавтами и своей музыкой помогал путешественникам. Каллиопа — муза эпической поэзии. Аполлон — один из важнейших греческих богов, вечно юный и прекрасный бог Солнца, покровитель искусств, меткий лучник. У Аполлона множество функций; он и пастух, и музыкант (кифару он получил от Гермеса в обмен на коров), и защитник от зла и болезней (считалось, что бог прекратил чуму во время Пелопоннесской войны)., или что-нибудь в таком роде. Какая-нибудь небесная гармония, в тогдашнем нашем состоянии духа, привела бы нас только в полное помешательство. Трогающую мелодию, исполненную надлежащим образом, мы сочли бы зовом небес и оставили бы всю надежду. Но в дерганом судорожном мотивчике «Он разоделся в пух и прах», который пиликали как придется на хриплой гармонике, было что-то особенно человечное, воодушевляющее.

Сладкие звуки близились, и вскоре лодка, на которой они возникали, стояла бок о бок с нашей.

В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет[26] В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет…  — т. е. Гарри-и-Гарриет, «мальчиков и девочек» из восточного Лондона, пресловутого своим диалектом кокни (один из самых известных типов лондонского просторечия, на котором разговаривают рабочие слои Лондона; в кокни начальный придыхательный ‘h’ как правило опускается, что с точки зрения «пристойного образованного англичанина» является вульгарным и недопустимым). Отсюда шутка Джерома — в сноске «провинциальных»., которые отправились покататься при лунном свете. (Никакой луны, правда, не было, но это уже не их вина.) Никогда в жизни я не видел людей очаровательнее и милее. Я окликнул их и спросил, не могут ли они указать нам дорогу к Уоллингфордскому шлюзу; я объяснил, что ищу его уже битых два часа.

— Уоллингфордский шлюз! — отвечали они. — Да господь с вами, сэр. Его уже год как убрали, больше! Уоллингфордского шлюза больше и нет, сэр! Вы теперь около Клива. Вот те раз, Билл, ты прикинь только, но тут джентльмен ищет Уоллингфордский шлюз!

Такая возможность мне в голову не приходила. Мне хотелось броситься им на шею и осыпать благословениями. Но течение для этого было слишком быстрым, и мне пришлось удовлетвориться банальной благодарностью.

Мы благодарили их, снова и снова, и говорили что сегодня чудесный вечер, и желали приятной прогулки, и я, кажется, даже пригласил их на недельку в гости, а кузина сказала, что ее матушка будет страшно рада их видеть. И мы запели «Хор солдат» из «Фауста»[27] И мы запели «Хор солдат» из «Фауста»…  — опера «Фауст» Шарля-Франсуа Гуно (1818–1893), написана по одноименной трагедии Гете в 1859., и все-таки успели к ужину.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog) - Глава VII бесплатно и без регистрации!

Темза в воскресном убранстве. — Платье на реке. — Возможности для мужчин. — Отсутствие вкуса у Гарриса. — Спортивная куртка Джорджа. — День в обществе юных модниц. — Надгробие миссис Томас. — Человек, который не обожает могилы, гробы и черепа. — Гаррис приходит в бешенство. — Его взгляды на Джорджа, банки и лимонад. — Он выполняет акробатические номера.

Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте, пока мы проходили Молсейский шлюз. На это ушло какое-то время, потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. Не припоминаю, чтобы мне случалось видеть Молсейский шлюз с одной только лодкой. Этот шлюз, по-моему, на Темзе самый забитый, включая даже Болтерский.

Я иногда наблюдал такое, что в нем вообще не было видно воды: сплошь пестрый ковер ярких спортивных курток, нарядных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в шлюз со стены, кажется что это большая коробка, куда набросали цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там радужной грудой по всем углам.

В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей очереди, долгие вереницы лодок. Их все больше и больше, они подплывают и удаляются, и солнечная река — от дворца и до Хэмптонской церкви — усеяна желтым, синим, оранжевым, белым, красным, розовым. Все жители Молси и Хэмптона, нарядившись в лодочные костюмы, высыпают на берег и слоняются вокруг шлюза со своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И все это вместе — куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса, приятный пейзаж, сверкающая вода — все это представляет собой одно из наряднейших зрелищ, которые мне известны в окрестностях хмурого старого Лондона.

Река дает нам возможность одеться как следует. В кои-то веки мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в отношении цвета, и доложу вам, у нас это выходит весьма щегольски. Лично я в своем костюме предпочитаю немного красного — красного с черным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, оттенка, как говорят, довольно красивого, и темно-красный гармонирует с ними прекрасно. Кроме того, по-моему, к ним просто здорово идет светло-голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии (шарф гораздо изящнее, чем просто пояс).

Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого; только я не думаю, что это вообще благоразумно. Для желтого он смугловат. Желтое ему не подходит (в чем никто и не сомневается). Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки пустил бы что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! Чем меньше у человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем как есть один-два цвета, в которых он мог бы выглядеть не так жутко (надвинув шляпу).

Джордж, специально в нашу поездку, купил себе кое-каких новых вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у Джорджа просто вопиющая . Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю. Но другого слова для его куртки просто не существует. Он приволок ее домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили, как называется этот цвет. Он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает, что это цвет собственно называется; продавец сказал, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как оно нам. Гаррис сказал, что как предмет, который вешают над грядками ранней весной, чтобы отпугивать птиц, данную вещь он, так и быть, признает; но будучи рассмотрен как предмет собственно туалета для существа человеческого (не в счет, может быть, негры из Маргейта)[17] …не в счет, может быть, негры из Маргейта…  — Маргейт, морской курорт на южном побережье Англии, в графстве Кент, в свое время очень популярное место среди путешественников. Во времена Джерома многие белые певцы и музыканты любили подражать заезжим черным труппам (и в большей степени пародировать их), исполняя негритянские мелодии, песни, шутки и т. д. (Отсюда происходит популярность банджо в Англии того времени.) Таких «подражателей» называли nigger minstrels («черномазые менестрели»; в наши дни за такое обращение можно попасть за решетку)., этот предмет вызывает у Гарриса только болезненные ощущения. Джордж надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать — зачем спрашивать?

Нас с Гаррисом в этом отношении беспокоит то, что, мы опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к нашей лодке внимание.

Барышни также выглядят в лодке недурно, если хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но «лодочный костюм» (вот бы барышни это понимали) должен быть таким, чтобы в нем можно было собственно кататься в лодке, а не только сидеть под стеклянным колпаком. Ваша прогулка будет совершенно угроблена, если в лодке у вас будет публика, озабоченная главным образом своим туалетом, а не поездкой. Однажды я имел несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот барышнями. Ну и весело же нам было.

Обе расфуфырились в пух и прах — шелка, кружева, цветочки, ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были одеты для фотографического салона, а не для пикника на реке. На них были «лодочные костюмы» с модной французской картинки. Валять дурака в таких костюмах где-либо по соседству от настоящей земли, воды или воздуха был несерьезно.

Началось с того, что они решили, будто в лодке грязно. Мы протерли для них все скамейки и заверили, что в ней чисто, но они нам не поверили. Одна из них притронулась пальчиком в перчатке к сидению и показала результат исследования совей подруге; тогда они обе вздохнули и уселись с видом мучениц ранних веков христианства, старающихся поудобнее устроиться на костре. Когда гребешь, нет-нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остается навеки.

Я греб на корме. Я делал все что мог. Я выносил весла плашмя, на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекала вода; а чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой товарищ, который греб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует себя достаточно квалифицированным гребцом, чтобы грести со мной наравне, и что он пока посидит и, если я не возражаю, поучит мой метод гребли. Он сказал, что его заинтересовал этот метод.) Но несмотря ни на что, как бы я ни старался, брызги на лодочные костюмы иногда все-таки попадали.

Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу, поджав губы, и всякий раз когда на них падала капля, вздрагивали и съеживались. Это была величественная картина, безмолвные их страдания, но она же и привела меня в полнейшее расстройство духа. Я слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем больше старался не брызгать, тем больше брызгал.

Наконец я сдался и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения и на мгновение оживились. Бедняжки. Лучше им было примириться со мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый, чувствительный в такой же степени, в которой, может быть, чувствителен ньюфаундлендский щенок. Смотрите на него волком хоть целый час, и он этого не заметит, а если заметит, то это его не взволнует. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания вытянулась по струнке в мгновение. Каждый раз, проливая на лодочные костюмы пинту воды, он с приятной улыбкой смеялся («Ах, простите пожалуйста!») и предлагал барышням свой носовой платок, чтобы они обтерлись.

— О, ничего страшного, — шептали в ответ несчастные барышни, украдкой заворачиваясь в накидки и пледы и пытаясь спастись от воды кружевными зонтиками.

За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали усесться на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видно, никто не чистил щеткой уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые платочки и уселись таким образом, будто проглотили аршин. Кто-то нес в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог вылетел. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало, но происшедшее навело их на мысль о новой опасности; они потеряли покой, и теперь, когда кто-нибудь брал в руки такое, что могло выпасть и наделать беды, барышни наблюдали за ним с возрастающим беспокойством до тех пор, пока он не садился снова.

— А ну-ка, девушки, — весело сказал наш друг, когда все это кончилось, — вперед, мыть посуду!

Сначала они его не поняли. Когда, наконец, до них это дошло, они сказали, что, они опасаются, как мыть посуду они не знают.

— О, я вам сейчас покажу! — воскликнул приятель. — Это просто ужас как весело! Ложитесь на… То есть, наклонитесь, гм, над берегом и поболтайте тарелки в воде.

Старшая барышня сказала, что, она опасается, подходящей одежды для подобной работы у них нет.

— О, и эта сойдет! — беззаботно ответил приятель. — Подоткните подолы.

И он-таки заставил их это сделать. Он сказал им, что веселье пикников состоит из подобных мероприятий наполовину. А они сказали, что это было очень интересно.

Теперь я вот думаю, был ли тот малый настолько туп, как мы думали? Или же он был… Нет, нет, как можно! Ведь на лице у него была такая простота, такая невинность!

Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви — посмотреть могилу миссис Томас.

— А кто такая миссис Томас? — спросил я.

— Откуда я знаю? — отозвался Гаррис. — Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу его посмотреть.

Я запротестовал. Не знаю, может быть у меня извращенная натура, только я никогда не мечтал о могильных памятниках. Я знаю: когда вы приезжаете куда-нибудь в город или деревню, следует немедленно мчаться на кладбище и наслаждаться могилами. Но в таком отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том, чтобы ползать кругами у мрачных холодных церквей, за страдающим одышкой старым грибом, и зачитывать эпитафии. Даже кусок медной потрескавшейся доски, вделанной в камень, мне не доставит того, что я называю подлинным счастьем.

Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении местной генеалогии я привожу в потрясение всех добропорядочных могильщиков, а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит их чувства.

Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую церковь, курил, и в тихой глубокой радости предавался сладостному успокоительному пейзажу — старая серая церковь, увитая гроздьями плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента проселка, сбегающая извилинами с холма сквозь высокие ряды вязов; крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в долине; за нею поросшие лесом холмы!

Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т. д. и т. п.

И в этот миг я простил всех друзей моих и родственников моих, за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ жизни, так и не представляя себе того, что я, далеко-далеко, в этом безмятежном селении, для них делал. Но я это сделал, и мне хотелось, чтобы они узнали о том, что я это сделал, ибо я желал осчастливить их. И я продолжал предаваться всем этим возвышенным, благородным мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный писклявый фальцет. Он вопил:

— Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию минуту!

Я посмотрел вверх и увидел лысенького старикашку, который ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. Он волок гигантскую связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу.

Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему удалиться, но он, тем не менее, приближался, истошно крича:

— Бегу, сударь, бегу! Я, видите, ли прихрамываю. Старость не радость! Сюда, сударь, сюда, прошу вас!

— Прочь, жалкий старец, — молвил я.

— Я уж и так спешил, сударь. Моя благоверная заприметила вас только вот сию как минуту. За мной, сударь, за мной!

— Прочь, — повторил я, — оставьте меня! Оставьте, не то я перелезу через стену и убью вас.

Он оторопел.

— Вы что… Вы что, не хотите посмотреть на могилы?!

— Нет, — сказал я. — Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой замшелой стене. Подите прочь и не беспокойте меня. Я исполнен прекрасных, благородных мыслей и не хочу отвлекаться, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, не бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным вздором. Убирайтесь и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас не задорого — я оплачу половину расходов.

Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.

— Вы приезжий? Вы тут не живете?

— Нет, — отвечал я. — Не живу. Если бы я тут жил, то вы бы тут уже не жили.

— Ну значит вы хотите осмотреть памятники… Могилки… Покойнички, понимаете ли… Гробы!

— Вы шарлатан! — воскликнул я, начиная раздражаться. — Я не хочу осматривать памятники, ваши тем более. Какого черта? У нас есть свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера, на Кенсал-Грин, есть памятник — гордость всего прихода. А у моего дедушки такой склеп, в Боу, что туда влезет восемь человек. А в Финчли, у моей двоюродной бабушки Сусанны, есть кирпичный саркофаг с надгробием, а на нем барельеф с чем-то вроде кофейника, причем только дорожка вокруг могилы, из белого камня, стоила бешеных денег. Когда мне нужны могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь. Чужих мне не надо. Когда вас самих похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу. Это все, что я могу для вас сделать.

Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то обломком, о котором толкуют, будто бы он — частица чьих-то останков, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до сих пор не сумел разгадать никто.

Но я был неумолим, и старик, дрожащим голосом, возгласил:

— Но Окно-то поминовения вы посмотрите?![18] Но Окно-то поминовения вы посмотрите?!  — Во многих церквях в Англии устроены особые витражи, на которых изображаются сцены подвигов Христа и святых; иногда такие окна устраиваются в честь или в память благотворителей прихода.

Я отказался даже от Окна поминовения. И тогда он выложил свой последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал, хрипло:

— Там, в склепе, у меня есть парочка черепов… Так и быть, взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрите на черепа! У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдемте, я покажу вам черепа!!!

Здесь я обратился в бегство, и долго еще до меня доносились его призывы:

— Пойдемте, посмотрим на черепа!!! Вернитесь, взгляните на черепа!!!

Но Гаррис обожает памятники, могилы, эпитафии, надгробные надписи, и мысль о том, что могилу миссис Томас он, может быть, не увидит, привела его в помешательство. Он заявил, что мечтал о посещении могилы миссис Томас с той самой минуты, когда впервые зашла речь о нашей поездке. Он сказал, что никогда бы к нам не присоединился, кабы не чаял надежды увидеть памятник миссис Томас.

Я напомнил ему о Джордже и о том, что мы должны добраться до Шеппертона к пяти часам, чтобы там его встретить. Тогда Гаррис стал наезжать на Джорджа. Какого черта Джордж валяет целый день дурака, а мы тут тащи на своем горбу, через всю реку, это старое раздолбанное корыто, чтобы его встречать? Какого черта он там остался, а мы тут без него вкалывай? Какого черта он сегодня не отпросился и не поехал с нами? Да лопни он, этот банк! Какой там, в банке, от Джорджа толк?

— Как ни зайду, — продолжал Гаррис, — он хоть бы раз там что-нибудь делал. Торчит за стеклом и прикидывается, что занят. Какой толк может быть от человека, когда он торчит за стеклом? Вот я, например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А почему не работает он? Какая там от него польза, и какой вообще толк в этих банках? Сначала берут у тебя деньги, а потом, когда хочешь получить по чеку, присылают его назад, да еще исчиркают вдоль и поперек всякими «Счет исчерпан», «Обращайтесь к чекодателю». Что это за радость такая? На прошлой неделе такую вот штуку они сыграли со мной два раза. Нет, больше я терпеть этого не собираюсь. Я выну вклад. Был бы он тут, мы бы пошли посмотреть на могилу! Да и вообще я не верю, что он вообще в банке. Развлекается себе где-нибудь, вот что он делает, а мы тут ишачь в три погибели. Мне надо выйти и промочить горло.

Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль от какого-либо питейного заведения, и Гаррис принялся поносить Темзу (какой может быть толк от реки, если каждый, кто на нее попал, должен сдохнуть от жажды?).

Когда Гаррис становится вот таким, всегда лучше дать ему волю. Тогда он сдувается и в дальнейшем сидит спокойно.

Я напомнил ему, что в корзине у нас имеется концентрированный лимонад, а на носу — целый галлон воды, и что обе субстанции только и ждут когда их смешают, чтобы превратиться в освежающий прохладительный напиток.

Тогда Гаррис окрысился на лимонад и «все эти», по его выражению, «помои для воскресной школы» — имбирное пиво, малиновый сироп и т. д. и т. п. От них случается расстройство пищеварения; они губят как тело, так и душу; они являются причиной половины преступлений в Англии.

Но он, тем не менее, заявил, что ему нужно выпить хоть что-нибудь, залез на скамейку и нагнулся, чтобы достать бутылку. Бутылка была как раз на самом дне корзины, и найти ее было, видимо, нелегко — Гаррису пришлось наклоняться, все дальше и дальше, и он, пытаясь в то же время править лодкой и видя все вверх ногами, дернул за неправильную веревку, и лодка врезалась в берег, и от удара он опрокинулся, и нырнул точно в корзину, и воткнулся в нее головой, вцепившись в борта мертвой хваткой и растопырив в воздухе ноги. Не смея пошевелиться из страха полететь в воду, он был вынужден торчать таким образом до тех пор, пока я не схватил его за ноги и не выдернул из корзины, отчего он взбесился только сильнее.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Трое в лодке, не считая собаки Three Men in a Boat (To Say Nothing of the Dog) - Глава IV бесплатно и без регистрации!

Вопрос пропитания. — Возражения против керосина как окружающей среды. — Преимущества сыра как дорожного спутника. — Мать семейства покидает домашний очаг. — Дальнейшие приготовления на случай если мы перевернемся. — Я укладываю вещи. — Окаянность зубных щеток. — Джордж и Гаррис укладывают вещи. — Безобразное поведение Монморанси. — Мы удаляемся на покой.

Затем мы стали обсуждать вопрос пропитания. Джордж сказал:

— Начнем с завтрака. — (Джордж просто верх практичности.) — Значит так. На завтрак нам будет нужна сковородка, — (Гаррис сказал, что она не усваивается, но мы попросту предложили ему не прикидываться ослом, и Джордж продолжил), — чайник для кипятка, чайник для заварки и спиртовка.

— И никакого керосина, — сказал Джордж с многозначительным взглядом.

И мы с Гаррисом согласились.

Как-то раз мы уже брали керосинку, но, что называется, «с тех пор зареклись». Всю неделю мы вроде как прожили в керосиновой лавке. Он просачивался . Я никогда не видел, чтобы что-нибудь так просачивалось, как керосин. Мы держали его на носу, и оттуда он просочился к рулю, и насытил всю лодку со всем содержимым, и расплылся по всей реке, и пропитал весь пейзаж, и изгадил всю атмосферу. Порой дул западно-керосиновый ветер, в другой раз — восточно-керосиновый ветер, временами — северно-керосиновый или, может быть, южный… Только являлся ли он со снегов Арктики, или зарождался в глуши пустынных песков — все одно, сюда этот ветер являлся тяжко пропитанный керосином.

И этот керосин просачивался до небес и разрушал закат. А что касается лунного света — от лунного света решительно несло керосином.

Мы попытались избавиться от этой напасти в Марло. Мы оставили у моста лодку и, разыскивая от керосина спасения, отправились на прогулку в город. Но керосин преследовал нас. Весь город был залит керосином. Мы проходили около церкви по кладбищу, и нам показалось, что покойников хоронят здесь в керосине. Хай-Стрит провонялась керосином насквозь; мы просто поражались тому, как люди вообще здесь живут. Милю за милей мы топали по дороге на Бирмингем, только напрасно — вся округа была пропитана керосином.

В конце этого путешествия мы встретились в полночь на пустыре, под дубом, который разворотил молния, и поклялись страшной клятвой (всю неделю мы сквернословили на этот счет обычным, обывательским образом, но данный случай требовал особенного уважения) — поклялись страшной клятвой никогда, никогда, никогда больше не брать с собой керосина в лодку. Разве только от блох, разумеется.

Таким образом, в нашем случае, мы ограничились денатуратом. Да и тот — гадость порядочная. У вас будет денатурированный пирог и денатурированное печенье. Но денатурат полезнее керосина, когда принимаешь внутрь в больших количествах.

На прочее к завтраку Джордж предложил грудинку и яйца, которые легко приготовить, холодно мясо, чай, хлеб с маслом, варенье. К ленчу, заявил Джордж, у нас будет печенье, холодное мясо, хлеб с маслом, варенье — но никакого сыра. Сыр, как и керосин, себя значительно переоценивает. Подавай ему, видишь ли, целую лодку. Он распространяется по корзине и придает сырное благоухание всему что внутри. Вам не сказать, что именно вы принимаете в пищу — яблочный ли пирог, немецкую ли сосиску, клубнику со сливками. Все это кажется сыром. Слишком уж сильный у него дух.

Помню, как-то раз мой приятель купил в Ливерпуле пару головок сыра. Сыр был великолепный. Зрелый, выдержанный, с ароматом в двести лошадиных сил; за дальнобойность в три мили можно было ручаться, как и за то что он сшибет человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я был тогда в Ливерпуле, и приятель попросил меня, если не возражаю, забрать сыр с собой в Лондон. (Сам он вернется не раньше чем через пару дней, а сыр, как он думает, так долго хранить нельзя.)

— С удовольствием, дружище, — сказал я. — С удовольствием.

Я заехал за сыром и увез его в кэбе. Это была развалюха, влекомая кривоногим задыхающимся лунатиком, которого владелец, в мгновение энтузиазма, в разговоре со мной наименовал лошадью. Сыр я положил наверх. Мы стартовали с прытью, лестной для быстрейшего из когда-либо существовавших паровых катков, и все шло превесело как на похоронах, пока мы не свернули за угол. Ветер понес запах сыра к нашему скакуну. Это его прохватило, и он, с фырканьем ужаса, прянул со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в его направлении. Мы не добрались еще до конца улицы, как он выкладывался уже почти на четырех милях в час, оставляя калек и тучных пожилых леди просто нигде.

Чтобы остановить его у вокзала, наряду с собственно кучером потребовалось также двое носильщиков. И я не думаю, что у них бы что-нибудь получилось, если бы у одного из ребят не оказалось достаточно хладнокровия перевязать животному нос носовым платком и зажечь кусок оберточной бумаги.

Я взял билет и, со своим сыром, гордо промаршировал на платформу. Люди уважительно расступались по сторонам. Поезд был переполнен, и мне пришлось забираться в купе, где уже разместились семеро. Некий сварливый старый джентльмен стал возражать, но я все же забрался, положил сыр на сетку, с любезной улыбкой втиснулся на диван и сказал, что день выдался теплый.

Прошла пара секунд, и старый джентльмен начал ерзать.

— Что-то здесь душно, — сказал он.

— Просто задохнуться, — сказал господин напротив.

Тогда они оба стали принюхиваться. С третьего нюха дыхание у них отнялось, они поднялись и без дальнейших слов вышли. Затем поднялась тучная леди и, заявив, что изводить таким образом приличную замужнюю женщину просто постыдно, собрала чемодан, восемь пакетов и вышла. Осталось четверо. Какое-то время они сидели, пока внушительный джентльмен в углу (который, судя по костюму и общему виду, принадлежал к мастерам похоронного дела) не сообщил, что это наводит его на мысль о мертвом ребенке. Тогда трое других попытались выйти все сразу и ушиблись в дверях.

Я улыбнулся черному джентльмену и произнес, что, похоже, купе нам досталось двоим; он засмеялся, отметив, что некоторые делают из мухи слона. Но даже он стал приходить в загадочное уныние, когда мы тронулись, и я, уже около Крю, предложил сходить выпить. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где в продолжение четверти часа вопили, топтали, махали зонтиками, после чего, наконец, объявилась молодая особа и спросила, мол, не надо ли нам чего.

— Вам что? — спросил я, обернувшись к другу.

— Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди, — отвечал он.

И выпив свой бренди, он тихонько перебрался в другое купе, что с его стороны было просто уже бесчестно.

За Крю я располагал купе целиком, хотя в поезде было битком. Когда мы останавливались на станциях, народ, увидев мое пустое купе, ломился в него. «Ну-ка, Мария, сюда, сюда! Тут полно места!», «Ага, Том, давай-ка, давай, шевелись!» — кричали они. И они бежали, с тяжелыми сумками, и дрались у дверей, чтобы забраться первыми. И кто-нибудь открывал дверь, и залезал на подножку, и падал в объятия стоящего за спиной. И все они врывались, нюхали, выползали и протискивались в другие купе (или доплачивали и ехали первым классом).

С Юстонского вокзала я отвез сыр домой к приятелю. Когда его жена вошла в комнату, она с минуту принюхивалась. Потом сказала:

— Что это? Не скрывайте, не скрывайте от меня ничего.

Я сказал:

— Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и попросил привезти с собой.

И я добавил, что надеюсь, она понимает, что я здесь совсем ни при чем. Она сказала, что в этом уверена, но с Томом, когда он вернется, на этот счет еще побеседует.

Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше, чем ожидал. И три дня спустя, когда он так и не возвратился, жена его забежала ко мне. Она спросила:

— Вам Том чего-нибудь говорил насчет этого сыра?

Я ответил, что он распорядился держать его во влажном месте, и чтобы до него никто не дотрагивался.

— Ну, это вряд ли… Он его нюхал?

Я ответил, что, видимо, да и добавил, что сыр этот, похоже, ему очень дорог.

— Вы думаете, он расстроится, — спросила она, — если я дам соверен, чтобы его увезли и где-нибудь закопали?

Я сказал, что, думаю, на лице Тома больше никогда не засияет улыбка.

Тут ее осенила идея. Она предложила:

— А может быть, он пока полежит у вас? Давайте я его вам пришлю!

— Сударыня, — отвечал я. — Лично я люблю запах сыра, и на обратную поездку из Ливерпуля в тот день всегда буду оглядываться как на счастливое завершение приятного отпуска. Но в этом мире мы должны считаться с другими. Леди, под чьим кровом я имею честь проживать — вдова и, не исключено, может быть, сирота. Она решительно, я бы сказал, красноречиво возражает против того, чтобы ее, как она говорит, «водили за нос». Присутствие сыра, принадлежащего вашему мужу, в ее собственном доме она, как я чувствую инстинктивно, расценит именно таким образом. Но да не будет сказано никогда, что я вожу за нос вдов и сирот!

— Ну что же тогда, — вздохнула жена моего приятеля, поднимаясь. — Все что могу сказать — я забираю детей и переезжаю в гостиницу, пока этот сыр не съедят. Я отказываюсь жить с ним под одной крышей.

Она сдержала слово, оставил жилье на попечение домработницы, которая, когда ее спросили, может ли она выдержать запах сыра, спросила в ответ «Какой такой запах?» и которая, когда ее подвели к сыру и приказали нюхнуть как следует, заявила, что чувствует слабый аромат дыни. Отсюда было сделано заключение, что данная атмосфера не причинит ей значительного вреда, и ее оставили.

Счет за гостиницу составил пятнадцать гиней, и мой друг, подсчитав все расходы, обнаружил, что сыр обошелся ему в восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт. Он сказал, что хоть и любит сыр горячо, такой сыр ему не по средствам. И он решил избавиться от него. Он выбросил сыр в канал. Но продукт пришлось выловить, потому что лодочники с барж стали жаловаться. Они говорили, что у них начались настоящие обмороки. Тогда, после этого, одной темной ночью он взял сыр и оттащил в приходской морг. Но следователь по убийствам этот сыр обнаружил и устроил страшную суету.

Он заявил, что это какие-то козни — его хотят оставить без хлеба и воскрешают покойников.

Мой друг, наконец, избавился от этого сыра, забрав в приморский городок и закопав там на берегу. Местечко приобрело сущую славу. Приезжие говорили, что никогда не замечали раньше, какой здоровый здесь воздух. Хилогрудые и чахоточные толпились там потом несколько лет.

Поэтому как бы я сыр ни любил, я признал, что Джордж прав, отказываясь брать с собой хоть кусочек.

— Чая у нас не будет, — сказал Джордж (здесь лицо Гарриса омрачилось). — Но будет обильная, сытная, славная, шикарная трапеза в семь — обед, чай и ужин сразу.

Гаррис приободрился. Джордж предложил пирог с мясом, пирог с фруктами, холодное мясо, помидоры, фрукты и зелень. Для питья мы берем некую удивительную субстанцию, которую приготовляет Гаррис (вы разбавляете ее водой и называете лимонадом), вдоволь чая и бутыль виски — на тот случай, как заявил Джордж, если мы перевернемся.

Кажется мне, Джордж слишком много твердит о том, что мы можем перевернуться. Кажется мне, с таким настроением отправляться в дорогу нельзя.

Но я рад, что мы берем виски.

Ни пива, ни вина мы с собой не берем. Брать их с собой на реку — ошибка. От них сонливо и тупо. Принять стаканчик-другой, слоняясь по городу и глазея на девушек, очень даже неплохо. Но не вздумайте пить, когда солнце печет вам голову, а впереди — тяжкий труд.

Прежде чем распрощаться, мы составили список вещей, которые будем брать. Список получился длиннехонький. Назавтра (в пятницу) мы свезли все это в одно место и вечером собрались, чтобы уже паковаться. Мы раздобыли большой кожаный саквояж — для одежды, и пару корзин — для продовольствия и посуды. Сдвинув стол к окну, мы высыпали все барахло посреди комнаты в кучу, расселись вокруг и стали на эту кучу глазеть.

Я сказал, что упаковкой займусь собственноручно.

Я весьма горжусь тем, как это у меня получается. Упаковка — одна из тех многих вещей, в которых я смыслю больше кого бы то ни было. (Меня порой удивляет, как много таких вещей существует.) Я внушил данный факт Джорджу с Гаррисом и заявил, что им лучше передать все дело мне целиком. Они встретили предложение с какой-то странной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис взгромоздил ноги на стол и запалил сигару.

Это было вовсе не то, на что я рассчитывал. Я-то, понятно дело, имел в виду, что буду руководить работой; то есть, чтобы Джордж с Гаррисом под моим началом гоняли лодыря, а я их то и дело отпихивал: «Эх вы…» — преподавая им, так сказать, урок подлинного мастерства. А то как они сориентировались, меня просто взбесило. Меня больше ничего так не бесит, когда я вижу людей, которые сидят и ничего не делают, когда что-то делаю я.

Как-то раз я жил с человеком, который доводил меня таким образом просто до бешенства. Развалится себе на диване и будет таращиться, день напролет, как я занимаюсь делами, будет провожать меня глазами по комнате, куда бы я ни направился. Он говорил, что моя возня действует на него поистине благотворно. Он говорил, что она заставляет его осознавать тот факт, что жизнь — не праздная дрема, зевать и томиться от скуки, но благороднейшая задача, полная долга и суровой работы. Он говорил, что теперь часто задается вопросом — как же он перебивался раньше, пока не встретил меня, не имея возможности наблюдать за тем, как кто-то работает?

Нет, я не таков. Я не могу сидеть сиднем и наблюдать, как кто-нибудь надрывается. Мне нужно встать, мне нужно руководить, мне нужно прохаживаться вокруг, засунув руки в карманы, и говорить ему что и как. Это все моя натура такая уж энергичная. Ничего уж тут не поделаешь.

Однако я смолчал и стал паковаться. Пришлось потрудиться больше, чем я сначала прикинул, но с саквояжем я все-таки справился, уселся верхом и перетянул ремнем.

— А ботинки ты не собираешься класть? — спросил Гаррис.

Я оглянулся и обнаружил, что забыл положить ботинки. Вполне в духе Гарриса. Не мог, конечно, сказать даже слова, пока я не закрыл саквояж и не затянул его. А Джордж захихикал — этим своим раздражающим, глупым, придурочным идиотским хихиканьем. Они оба доводят меня до исступления.

Я открыл саквояж и уложил ботинки. И тут, только-только я собрался закрыть его снова, как меня осенила ужасная мысль. А зубную щетку я положил?! Просто не понимаю, как оно так получается, только я никогда не знаю, положил я зубную щетку или не положил.

Зубная щетка — это такая штука, которая преследует меня, когда я куда-нибудь еду, и превращает мою жизнь в напасть. Ночью мне снится, что я забыл ее положить; я просыпаюсь в холодном поту и встаю, чтобы ее отыскать. А утром я кладу ее в чемодан еще не почистив зубы, и мне приходиться вываливать все назад, чтобы эту сволочь достать. И каждый раз получается так, что сначала я выверну весь багаж, а она будет самой последней. Потом я уложу все заново, а про нее забуду, и в самый последний момент мне придется мчаться за щеткой наверх, и везти на вокзал завернув в носовой платок.

Разумеется, мне и сейчас пришлось вывернуть все что вообще выворачивалось, и, разумеется, я ничего не нашел. Я перетряс все вещи до состояния, в котором они должны были находиться, прежде чем был сотворен мир и когда властвовал хаос. Само собой разумеется, щетки Джорджа и Гарриса мне попадались раз по восемнадцать — не было только моей. Я стал укладывать вещи обратно, одну за другой, поднимая каждую и перетряхивая. Щетка оказалась в ботинке. Я перепаковал все заново.

Когда я закончил, Джордж спросил, положил ли я мыло. Я сказал, что мне наплевать, положил я мыло или не положил. Я с силой закрыл саквояж и перетянул ремнем. Правда выяснилось, что я сунул туда кисет, так что пришлось открывать его снова. В общем, с саквояжем было покончено в пять минуть одиннадцатого. А еще оставались корзины. Гаррис заметил, что выезжать нам через каких-нибудь двенадцать часов, и что остальное, наверно, пусть лучше доделают они с Джорджем. Я согласился и сел. Теперь делали ход они.

Принялись они беззаботно, очевидно намереваясь показать мне как это делается. Я не стал комментировать. Я только ждал. Когда Джорджа повесят, самым дрянным упаковщиком в мире останется Гаррис. Я смотрел на груды тарелок, чайников, чашек, бутылок и кувшинов, кексов и пирогов, помидоров, спиртовок etc . — и чувствовал, что скоро произойдет захватывающее.

Оно произошло. Начали они с того, что разгрохали чашку. Это было первое, что они сделали. Они сделали это только затем, чтобы продемонстрировать, что́ умеют — только затем, чтобы разогреть интерес.

Затем Гаррис плюхнул на помидор банку с земляничным вареньем, помидор превратился в кашу, и им пришлось выскребывать помидор чайной ложкой.

Затем пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я ничего не сказал. Я только подошел ближе, уселся на край стола и стал наблюдать. Это выводило их больше любых моих слов. Я это чувствовал. Это их нервировало и возбуждало. Они наступали на вещи, убирали их в сторону, а потом, когда было нужно, не могли их найти. Пирожки они положили на дно, сверху наставили тяжестей, и пирожки разъехались.

Солью они засыпали все, а что касается масла! В жизни не видел, чтобы два человека так хлопотали с куском масла на шиллинг два пенса. Когда Джордж соскреб его с тапочка, они попытались запихать его в чайник. Оно не влезало, а что все-таки влезло, не вылезало обратно. В конце концов они его отскоблили и положили на стул. Гаррис на него сел, масло прилипло к Гаррису, и они стали искать это масло по всей комнате.

— Клянусь, я положил его на этот вот стул, — сказал Джордж, уставившись на пустое сиденье.

— Да я и сам видел, как ты его положил, минуту назад, — откликнулся Гаррис.

Тогда они снова закружили по комнате в поисках масла, а потом опять сошлись в середине и уставились друг на друга.

— Отродясь не видал ничего более странного, — сказал Джордж.

— Ну и ну! — сказал Гаррис.

Затем Джордж зашел Гаррису в тыл и увидел там масло.

— Оно что, тут было все время? — воскликнул он возмущенно.

— Где? — закричал Гаррис, оборачиваясь назад.

— Да стой ты спокойно! — взрычал Гаррис, срываясь за ним.

И они счистили масло и положили его в заварочный чайник.

Монморанси, разумеется, находился в гуще событий. Цель существования Монморанси заключается в том, чтобы путаться под ногами и навлекать на себя проклятия. Если он ухитряется влезть туда где не нужен в особенности, стать конченой напастью, привести в исступление всех, чтобы в голову ему летали предметы — тогда он считает, что день у него попусту не пропал.

Добиться того, чтобы кто-нибудь об него споткнулся и честил час напролет — вот высшая цель и смысл его жизни. И когда ему удается достичь в этом успеха, его самомнение становится просто невыносимым.

Он являлся и садился на вещи — как раз тогда, когда их нужно было укладывать. Он трудился с навязчивым убеждением, что Джорджу или Гаррису, когда те протягивали за чем-нибудь руку, всякий раз был необходим именно его мокрый холодный нос. Он сунул лапу в варенье, достал все чайные ложки, прикинулся, что лимоны суть не что иное как крысы, забрался в корзину и убил три штуки, пока Гаррис не успел огреть его сковородкой.

Гаррис сказал, что я его подстрекаю. Я не подстрекал его. Собаке наподобие этой подстрекательств не требуется. Это — природный, исконный порок, порок прирожденный, который и заставляет ее вытворять подобное.

Укладка вещей была закончена без десяти час. Гаррис уселся на большую корзину и сказал, что, он надеется, ничего не разбилось. Джордж сказал, что если что-нибудь и разбилось, то оно уже разбилось (это замечание его вроде как успокоило). Еще он добавил, что готов идти спать.

Идти спать готовы мы были все. Гаррис сегодня должен был ночевать у нас, и мы поднялись в спальню.

Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он спросил:

— Ты, Джей, любишь спать у стены, или как?

Я сказал, что, в общем-то, предпочитаю спать на кровати.

Гаррис сказал, что это неоригинально.

Джордж спросил:

— В котором часу вас будить, ребята?

Гаррис ответил:

— В семь.

Я сказал:

— Нет, в шесть, — потому что собирался написать несколько писем.

Мы с Гаррисом немного поспорили на этот счет, но в конце концов поделили разницу и назначили половину седьмого.

— Разбуди нас в шесть-тридцать, Джордж, — сказали мы.

Джордж не ответил. Мы осмотрели Джорджа и обнаружили, что он уже спит. Тогда мы поставили у кровати лохань (так, чтобы утром, вставая с постели, он в нее кувыркнулся) и отправились на боковую.

librebook.me


Смотрите также